Библиотека журнала «МИШПОХА» |
Серия «Записки редактора журнала «МИШПОХА». Книга вторая: «ЭТО БУДЕТ НЕДАВНО, ЭТО БУДЕТ ДАВНО...» |
Авторы журнала «Мишпоха»:
Ласковое слово «штетеле»:
Шагаловская тема:
Рассказы разных лет:
Редактор: Елена Гринь; Верстка: Аркадий Шульман; Дизайн: Александр Фрумин; Корректор: Елена Дарьева; Интернет-версия: Михаил Мундиров. |
Унесенные веком Мы сидели друг напротив
друга у письменного стола в его небольшой квартире. На столе стояла пишущая машинка
с идишистским шрифтом, наверное, единственная,
оставшаяся в Беларуси, календарь, который переворачивался вокруг своей оси (на
нем менялись число, месяц) и телефон, ровесник календаря. По-моему, все эти
предметы перекочевали в XXI век из 50-х годов прошлого. Григорий Львович всё
время порывался угостить меня, я отказывался и говорил: – Закончим разговор,
потом угостимся вместе. Я много узнал от
Григория Львовича о Чашниках – местечке, где прошли его детство и юность. Когда
писал книгу «Остров Релеса», часами расспрашивал о
том времени, когда Чашники были штетлом, то есть
еврейским местечком. Что-то вошло в книгу, что-то осталось в блокнотах. Когда
принялся за новую работу о местечках Беларуси, обратился за советом к Григорию
Львовичу. Лучше его вряд ли кто-то из моих знакомых мог рассказать об этом. Да и кроме того, в начале 80-х годов Григорий Релес написал книгу «По местечкам Беларуси». Она была
издана только на идише, читать на этом языке я, как и почти все мои ровесники,
не умею, а хотелось узнать, о чем книга, как она создавалась. Григорий Львович
говорил со мной сразу на двух или даже на трех языках: что-то на русском,
что-то на белорусском, но всё время возвращался к языку идишу. Когда по моим
глазам замечал, что я не всё понимаю, тут же переводил. –
Когда-то в Чашниках пели песенку, – вспомнил Григорий Львович и грустно
улыбнулся, потому что больше нет того мира. У Григория Львовича
слабый, слегка дрожащий голос пожилого человека. Но пел он приятно, искренне. Чашники а штетеле
ви але. В переводе эта песня,
которую по-русски никто никогда не пел, звучит так: Чашники – местечко, как
и все, Не берусь утверждать,
что я правильно со слуха записал все слова на еврейском языке. А
проконсультироваться больше не у кого, как это я делал раньше, когда звонил ему
и спрашивал: «Как это будет по-еврейски?» (Или по-русски, если требовался обратный
перевод). – Вы же жили в
Чашниках? – спрашивает у меня Релес. – Вы слышали
когда-нибудь эту песню? – Нет, – уверенно
отвечал я. – При мне таких песен не пели. В мою бытность в
середине 70-х годов еще жило в Чашниках пару десятков еврейских семей, но
что-то не припомню, чтобы они пели на идише. А может, при мне, заезжем
человеке, работавшем в районной газете, стеснялись петь на родном языке? В то
время это уже не считалось старомодным, но люди боялись, что их обвинят во всех
смертных грехах, а к таковым причисляли увлечение еврейством, и поэтому
старались лишний раз не напоминать об этом. Однажды в университете
один преподаватель, читавший курс лекций по литературе, случайно заметив, что я
держу в руках томик Шолом-Алейхема, серьезно спросил у меня: – Читаешь? Наверно, в
Израиль собрался? – в те годы такие
слова звучали почти как приговор. Я рассказал об этом
Григорию Львовичу, он согласно кивнул головой. – Придумать дело ничего
не стоило, хоть в Чашниках, хоть в Минске. Он
часто вспоминал горькие дни начала 50-х годов, когда его – одного из первых
членов Союза писателей Белоруссии, поэта, прозаика, учителя языка и литературы,
выбросили на улицу из редакции журнала «Вожык». В чем
была вина Релеса? Не проявил усердия в верноподданничестве. Не разоблачил иностранных шпионов и
космополитов. Ну что ему стоило, как другим, пару раз ногой пнуть
сородича или брата. Написать пасквиль или поганенький
фельетон. Не сделал. Власть умела обламывать гордых.
Походи без работы. Попробуй, устройся хотя бы дворником. Начальник ЖЭКа,
вчерашний фронтовик, когда узнал, что у Релеса
институтский диплом, что он писатель,
затрясся от страха. «Это провокация», – подумал он. А Григорию Львовичу
было нечего кушать, знакомые при виде его переходили на другую сторону улицы,
как будто он прокаженный, и по ночам он не спал, потому что ждал ареста. Еще и сегодня в
Беларуси есть люди, которые читают, пишут на идише, могут сделать перевод с
одного языка на другой. Дай Бог им здоровья! Дай Бог им дожить до 120! Но нет
больше в Беларуси писателей, для которых идиш был бы родным языком. Когда-то в
30-е годы в еврейской секции Союза писателей республики числилось 60 человек.
Причем, большинство из них – молодые люди, только вступавшие в литературу, в
жизнь. Среди них были и настоящие таланты, которые, несомненно, стали бы
писателями с мировым именем. Не суждено, не стали... Ушли в
вечность вместе с песнями, которые пели, стихами, которые читали, языком, на
котором писали, на котором объяснялись в любви, ссорились и мирились.
Ушел в вечность целый мир. Сегодня даже трудно себе
представить, что в белорусских деревнях и местечках многие говорили на идише, в
городах работали еврейские школы, техникумы, институты. Идиш был одним из
государственных языков Белоруссии. Недавно мне
рассказывали, что в конце 30-х годов в местечке Колышки ученик девятого класса
перевел на идиш «Евгения Онегина» А.С. Пушкина. Еврейские писатели, приехавшие
в местечко на творческий вечер, высоко оценили творчество школьника. Юное
дарование звали Хаим Бейлинсон. Это было следующее поколение, которое через
десяток лет пополнило бы ряды еврейских писателей Белоруссии. В 45-м Хаим погиб
под Варшавой. Середина XX века стала
роковой чертой для еврейских писателей, для еврейской культуры, для всех евреев
Восточной Европы. Еврейские писатели погибали на фронтах, в гетто. Или в
послевоенные времена были уничтожены антисемитской политикой Сталина. К девяностым годам в
Белоруссии оставался единственный писатель, писавший на идише. Было еще
несколько человек, робко пробовавших свои силы в литературе на «мамэ-лошм»2. Григорий Львович Релес, и он отлично понимал это сам, был не самым ярким
представителем в когорте еврейских писателей. Но время сделало его имя
символом. Григорий
Релес приехал в большой мир из еврейского местечка
Чашники в начале 30-х годов. Я попал по распределению в районный центр с
одноименным названием в середине 70-х. Разница не так уж велика. Всего лишь 40
лет. Но я оказался в другом мире. От прежнего, где в торговом ряду сидел мудрый
Гершон, имевший правильный ответ на любой вопрос; бродил по улочкам гробовщик Цале-Бер, и люди знали, если он пришел в дом, значит,
плохие вести; где красавица Ханка любила бандита Эфроимку – меня отделяла непреодолимая пропасть под
названием война. Пеплом ушло в небо старое местечко вместе с его обитателями. И
только Абе Аптекарь, чудом добравшийся до середины 70-х годов старик, каждый
день сидел на лавочке в скверике рядом с гостиницей в галошах на босу ногу. – Аптекарь, между
прочим, моя фамилия, – сказал он при первой встрече. – Хотите, я вам расскажу
про пожарную команду. – Расскажите, –
опрометчиво согласился я. Абе до позднего вечера
рассказывал мне о чашникских пожарниках 20-х годов. Я
несколько раз порывался уйти, но Аптекарь держал меня за руку: – Я вам не всё
еще рассказал. Самое интересное впереди. И он продолжал
рассказывать, по несколько раз повторяя одно и то же. Абе каждый день ждал
меня на лавочке около гостиницы. Сидел и дремал. Я пытался незаметно
прошмыгнуть мимо, надеясь, что он не заметит и я смогу
после работы отдохнуть или заняться каким-то делом. Но стоило мне приблизиться
на несколько шагов, как Абе открывал глаза, с юношеской прытью подпрыгивал на
скамейке и говорил: – Я вчера вспомнил… – Мне некогда, –
однажды сказал я. – Э-э-э, – протяжно
произнес Абе. – Куда вы торопитесь? У вас еще вся жизнь впереди. Наши встречи
продолжались до той поры, пока дочка не забрала одинокого старика в Черновцы. Тогда я еще не знал
Григория Релеса, не слышал его устных рассказов, не
читал чашникского цикла. Это позднее я понял,
что Абе Аптекарь – это не только осколок старого мира, как я называл его тогда,
это человек, который каждый вечер «уходил» из рассказов Релеса
и ждал меня на лавочке рядом с гостиницей. …Просматривая старые
записи, я вспоминал встречи с этими людьми. У каждого из них были свои радости
и праздники, свои заботы и печали. Каждый из них – это неповторимый мир. И всё
же в биографиях, в судьбах этих людей много общего. Они родились в начале
XX века. Появились на свет или в Чашниках, или в соседних местечках. В те годы
это был край еврейских местечек. За день на повозке можно было приехать из
Чашников в Лукомль, из Череи в Крупки, из
Бешенковичей в Бочейково, а если понадобится, так и до Лепеля засветло
доберешься. Их детство было обласкано рассказами бабушек и дедушек, еврейскими
сказками и хасидскими легендами. Они узнали, что
такое голод и погромы. Они разделили на всех одно безмерное горе под названием
война. И всю жизнь прожили в государстве, которое беспрестанно строило своих
граждан в колонны и с надзирателями вело в «счастливое будущее». Эта страна
пыталась сделать всех одинаковыми, одеть в одну социалистическую униформу. Так
легче было управлять. Что-то в этом бесчеловечном эксперименте удалось, что-то
не получилось. Трудно было с евреями, особенно из старого замеса. Они хорошо
работали, верно служили, но в то же время не хотели
забывать свой язык, собирались по домам, чтобы миньяном
помолиться Богу. Гирш Релес был писателем этих людей. Такой же, как они, выросший
из того же корня и получавший от жизни те же оплеухи. Он понимал их души. В
пору своего пребывания в Чашниках я познакомился с Хаимом Рутманом
– директором молокозавода Ефимом Исааковичем Рутманом,
потому что имя Хаим считалось не очень подходящим для нового времени. Позднее я
узнал, что и Григорий Львович любил приезжать к нему в старый Лукомль и не раз писал об этом человеке, о его очень
интересной семье. Ефим Исаакович умел
рассказывать местечковые майсы.Одну
из них я хорошо запомнил. Самым рыжим евреем до
войны в Лукомле был Авремул
Каган. С тех пор всех рыжих в Лукомле стали называть Авремулами. Когда Релес услышал
эту историю, он тут же сказал: – Я тебе тоже расскажу
одну майсу про Лукомль. Никто никому не хотел
уступать в знании событий давно ушедших лет. Каждый считал, что воспоминания
принадлежат только ему и он их единственный наследник. –
В местечке не было ровных дорог, – сказал Релес. –
Дорога шла вверх-вниз, вверх-вниз. И те, кто ехал на бричке или на подводе
вверх под гору, обычно кричали: «Ну, ну», подгоняя лошадей. На местечковых
улицах часто были слышны эти крики. Поэтому о тех, кто часто повторяет «Ну,
ну», говорили: «Ну, из ин Лукомль». (Ну, в Лукомле –
пер. с идиша – А.Ш.) Рутман угощал меня творогом
со сметаной. И говорил, что такой вкусной сметаны я больше нигде не попробую. И
всё время повторял, что должен познакомить меня с хорошей еврейской девушкой. А
потом, оправдывая сам себя, вздыхал: – Где теперь найдешь
еврейскую невесту? Ни в Лукомле, ни в Чашниках уже не
найдешь. В
конце 90-х годов я снова приехал в Лукомль вместе с
Валентиной Филипковой. В годы войны ее фамилия была
Каган. Валентину спасли родители жены Рутмана. А
после войны Ефим Исаакович принял активное участие в ее жизни. Рутман не узнал меня. Он был
уже очень пожилым человеком. Мы пошли на старое еврейское кладбище, к памятнику,
который Ефим Исаакович сделал своими руками. Я знал историю
памятника от Валентины Филипковой, которая написала
об этом в журнал «Мишпоха». Трое
братьев Рутманов ушли на фронт. После войны Хаиму
поведали страшную правду о родственниках и соседях, о друзьях и одноклассниках,
расстрелянных фашистами 18 октября 1941 года. Братская могила не была
огорожена, на этом месте пасли коров… Рутман
написал письмо в облисполком. Ответа не было. Тогда он своими руками сделал
памятник расстрелянным евреям Лукомля. Работу
закончил в 1952 году. Это было время поисков «космополитов» и «беспачпортных» бродяг. Рутман
сделал надпись на памятнике: «Вечная память на долгие времена евреям, погибшим
от рук лютых врагов человечества – немецко-фашистских злодеев». И наверху
орнамент. Рутман скопировал его со старого памятника
на еврейском кладбище. Птица, летящая над веткой дерева. Ветка напоминает менору. Когда памятник был готов, наконец-то приехала
комиссия из облисполкома. Рутман был членом партии,
работал в то время учителем истории, и его вызвали в райком. «Почему вы
написали на памятнике слово “еврей”»? Гибли все люди вне зависимости от
национальности». «Гибли все люди, – ответил Рутман, –
но памятник я поставил на еврейской могиле». Все годы Хаим Рутман был заметным человеком в Лукомле.
Знающий, активный, деловой, умеющий повести за собой.
Как бы на него ни косились, ни оговаривали за спиной, о нем всегда вспоминали,
когда срочно требовался толковый руководитель. Он работал председателем
колхоза, директором молокозавода. И свято хранил память о родителях,
родственниках, друзьях, о старом еврейском местечке Лукомль. Сейчас с одной стороны
памятника – могила Ханона Лапуса.
На этом месте были расстреляны его сестры и братья – дети лукомльского
раввина Лапуса. И черейский
учитель, единственный еврей в послевоенном местечке, завещал похоронить себя
рядом с ними. С другой стороны
памятника – могила Хаима Рутмана. Закончилась
четырехсотлетняя история евреев Лукомля. За
свою долгую литературную жизнь Григорий Релес написал
много рассказов, повестей, стихотворений, поэм, литературоведческих эссе,
юморесок. Но жил он воспоминаниями о Чашниках, воспоминаниями о том местечке,
где прошло самое счастливое время его жизни. Многие воспоминания остались
устными рассказами. Из множества услышанных историй мне больше других запал в
душу рассказ о сыне парикмахера Иоффе. В
20-е годы в Чашниках было много музыкантов-клезмеров.
Играли на свадьбах, около синагоги на Симхат-Тору,
когда все выходили со свитками Торы и начинали
танцевать. Самым известным клезмерским коллективом руководил сын парикмахера Иоффе.
Правда, при советской власти ему всё больше приходилось играть на торжественных
собраниях туши. После того, как с трибуны провозглашали революционные лозунги.
В коллектив пришли новые музыканты, прибавились новые инструменты. И теперь это
называлось капеллой. Без Иоффе музыканты
были, как без рук. Еврейские народные мелодии они, конечно, могли исполнить и
без него. Но вот туш или Интернационал сыграть без Иоффе не решались. Где
вступить, где приглушить звук – знал только он. Для этого не надо было быть
хорошим музыкантом, для этого надо было быть своим человеком в райкоме партии.
Сын парикмахера Иоффе был своим человеком в райкоме партии. Во время войны Иоффе
призвали в армию. Играл в военном оркестре. «Вставай, страна огромная», «Мы
красные кавалеристы»... А по ночам он видел во
сне своих родных, видел места, где прошло детство. Иоффе по ночам слышал
мелодии, которые они играли на еврейских свадьбах в Чашниках. Он думал:
закончится война, вернется домой, снова соберется вместе клезмерский
ансамбль, и они сыграют, хотя бы сами для себя, мелодии, которые он слышал во
сне. Когда Иоффе вернулся
домой, он узнал, что почти всех евреев Чашников расстреляли... Он по-прежнему
руководил духовым оркестром: играл на похоронах и во время торжественных
заседаний… Однажды
я рассказал Григорию Львовичу историю, которую вспомнил из своей
непродолжительной чашникской жизни. На старой автобусной
остановке 23 февраля собрались рабочие – то ли с торфзавода,
то ли со льнозавода. Кто-то разъезжался по деревням, кто-то провожал их. Они
отметили праздник, были изрядно выпившими. Среди них был один еврей, невысокого
роста, в сапогах и зимнем полупальто. Тогда носили такие полупальто с
каракулевым воротником. Он расстегнул его, и под ним был виден пиджак, к
лацкану которого нитками был прикреплен орден Красного Знамени. Мужчину называли по
имени, по-моему Наум, и кричали: – Давай, танцуй! В этой компании он был
весельчаком, балагуром, а может быть, и шутом. Он вышел в центр круга и пошел
вприсядку, прихлопывая мозолистыми ладонями по голенищам сапог. Хлопья грязного
снега вылетали из-под его ног и падали на шапку, на лицо. Потом и шапка
свалилась, и по ней он прошелся в танце. Зрителей
становилось всё больше. Они смеялись и кричали: – Не смотри, что еврей,
лучше нашего танцует. Это
подбадривало Наума, он старался изо всех сил. Пока не поскользнулся на снегу,
который его же стараниями стал похожим на лед, и упал. Люди посмеялись и начали
расходиться. Наум поднялся и грязной
шапкой стал вытирать заляпанное снегом лицо... Григорий Львович молча и хмуро выслушал историю и сразу же заговорил
о чем-то другом, всем видом показывая, что не хочет обсуждать эту историю. А наверное спустя полгода, во время одной из встреч вдруг
сказал: – Помнишь, ты
рассказывал про Наума? Не смотри сверху вниз на этого человека и не осуждай
его. Он хотел быть таким как все, даже хотел быть более
русским, чем сами русские. Конечно, со стороны это выглядит и смешно, и
грустно. Но для него, может быть, это способ выжить. Такие люди есть не только
в Чашниках, они есть и в Минске, и в Москве, они есть в литературе, они есть
везде. Жил
в Витебске Лев Юдовин. Странный был человек. В начале
60-х годов он, опытный и заслуженный врач, прошедший всю войну, бегал по Витебску
и предлагал евреям подписаться на журнал «Советиш Геймланд», который тогда только начинал выходить в Москве.
Заботилось советское руководство, разрешая журнал, скорее, об отчетах в ООН. Но
Лев Юдовин и вместе с ним такие же идеалисты верили,
что можно возродить еврейскую жизнь даже начиная с такого журнала, как «Советиш Геймланд». Люди, когда-то
учившиеся в еврейских школах, техникумах, считавшие идиш родным языком, хотели
читать журнал, но многие просили, чтобы почтальоны приносили его не на домашний
адрес. Боялись, говорили, что у них дети – члены партии, внуки учатся в
институтах, это повлияет на их жизнь. И тогда Юдовин
выписывал несколько экземпляров на свое имя и разносил журнал по квартирам. Он был военным
хирургом, заведующим отделением в поликлинике. Но на Йом-Кипур
брал отгулы и уезжал в Ленинград или Ригу. Говорил, надо срочно проведать
заболевших родственников. А на самом деле шел в синагогу, потому что в Витебске
настоящей синагоги в то время не было. Лев Исаакович Юдовин писал стихи, воспоминания о местечке Бешенковичи. Когда, в том числе и
усилиями Юдовина, организовали Витебское общество
любителей еврейской культуры (другое название не позволили власти), одним из
первых мероприятий стал авторский вечер Григория Релеса.
Он проходил в большом зале Витебской филармонии. Зал был заполнен до отказа. Релесу уже надо было выходить на сцену, а он сидел в фойе и
разговаривал со Львом Юдовиным. Григорию Львовичу
показывали на часы. Он отвечал: – Сейчас, сейчас, – и
продолжал беседу с Юдовиным. Утром того же дня эти
немолодые люди уже встречались и проговорили часа два. Когда Релес ушел на сцену, я спросил Юдовина: – О чем вы так долго
беседовали? Лев Исаакович с
каким-то сожалением посмотрел на меня, как смотрят на людей, не понимающих очевидные вещи, и ответил: – Мы говорили на идише. Конечно, они говорили о
делах, которые их интересовали: о еврейских писателях, о новых книгах. Не
сомневаюсь, что Юдовин читал Релесу
свои новые стихи и просил, чтобы Григорий Львович высказал свое мнение. И всё
же Лев Исаакович не слукавил, отвечая на мой вопрос. Гораздо важнее для обоих
было общение на родном языке. Это чувство, наверное, понятно только тем, кто
годами не слышал его. Уходит последнее
поколение людей, живших в Беларуси и говоривших на идише, бывших евреями,
потому что родились такими, а не для каких-то временных целей. А вслед за ними уходят
писатели… 2004 г. 1. Еврейский Новый год – Рош ха-шана. Перед заходом солнца в первый день Рош ха-шана евреи отправляются на
берег водоема и со словами молитвы: «Ты ввергнешь в пучину морскую все наши
грехи» вытрясают над водой карманы или углы одежды, где обычно застревают
крошки и всякий мелкий мусор. Этот обычай символизирует желание очиститься от
всех грехов и вступить в Новый год с чистыми помыслами. Называется он Ташлих – от слова лехашлих (иврит
– бросать, прогонять). 2. Мамэ-лошм – мамин язык, так
называют язык идиш. |
VITEBSK.INFO |
© 2005-2016 Журнал «МИШПОХА» |