Библиотека журнала «МИШПОХА» |
Серия «Записки редактора журнала «МИШПОХА». Книга вторая: «ЭТО БУДЕТ НЕДАВНО, ЭТО БУДЕТ ДАВНО...» |
Авторы журнала «Мишпоха»:
Ласковое слово «штетеле»:
Шагаловская тема:
Рассказы разных лет:
Редактор: Елена Гринь; Верстка: Аркадий Шульман; Дизайн: Александр Фрумин; Корректор: Елена Дарьева; Интернет-версия: Михаил Мундиров. |
ЛЕГЕНДА ИНВАЛИДНОЙ УЛИЦЫ Москва. Квартира в доме
кинематографистов по улице Черняховского. Рядом на диване сидят Эфраим Евелевич Севела и его жена Зоя Борисовна Осипова. На стенах
развешано старинное оружие. Спрашиваю, кто его коллекционирует. Узнаю, что это
квартира Зои Борисовны. Ее первый муж – кинодраматург, автор сценариев многих
фильмов Юлий Дунский был очень дружен с Эфраимом Севелой. Да и сам Эфраим, или Фима до 1971 года, жил в этом доме, только не
на первом этаже, а почти под крышей, на седьмом. В 1998 году Юлий Дунский скончался. Зоя Борисовна написала
о Юлии Дунском и Валерии Фриде книгу, которую назвала
так же, как называется их известный фильм: «Служили два товарища». По профессии
она архитектор. Обращаю внимание на
фотографии, развешанные по стенам: Юлий Дунский и Зоя
Осипова, портрет Валерия Фрида, эпизоды из фильма «Служили два товарища». Вспомнили общих
знакомых. Несмотря на разницу в возрасте, таких
набралось немало. Эфраим Евелевич
родился в Беларуси, его долгие годы связывали с нашей страной родственники,
друзья. Узнав, что мы издаем
журнал «Мишпоха», Эфраим Севела стал рассказывать о своих родителях, о своем
детстве. – Папа и мама были
спортсменами. Они познакомились в Бобруйске на стадионе «Спартак». Мы жили
рядом со стадионом. Мама была чемпионкой республики по бегу с барьерами. О маме Севела рассказывает неохотно. Вероятно, чувство вины дает
себя знать. Он говорит: «Я ее подвел. Я сделал одно опаснейшее дело, и она не
выдержала. Был скандал в прессе, и очень злые слова, когда я уехал из
Советского Союза. Это был 1971 год, и мама не выдержала. Она покончила жизнь
самоубийством. Ее звали Рахиль». – Отца зовут Евель. Ему сейчас 98 лет. (Очерк написан в 2003 году –
А.Ш.). Он живет в Лос-Анджелесе. Уехал из Бобруйска последним из нашей мишпохи. Сейчас там осталась
только аллея памятников на кладбище. После 1971 года я один раз приезжал в
Бобруйск. Я был в Москве в конце 80-х. Бобруйск был для меня закрытым городом.
Но как не съездить на кладбище... И тогда с моим другом Львом Володиным, был
такой диктор на белорусском радио, его фамилия в Бобруйске была Иоффе, мы
поехали в родной город. Я сидел в машине на заднем сидении, накрытый пледом,
чтобы меня не видели. В Бобруйск, о котором я пишу всю жизнь, который сделал
меня писателем, я приезжал нелегально. Проскочили по улицам, нигде не
останавливаясь, и на кладбище. Конечно, я сразу пошел к маминой могиле. Пока
стоял там десять или двадцать минут, вся жизнь пронеслась перед глазами. Как
будто мама спрашивала у меня: «Как твои дела?». И я рассказывал ей всё, со
всеми подробностями, как никогда и никому не рассказывал. Потом
пошел посмотреть кладбище. Там сегодня моих знакомых лежит куда больше, чем
живет в самом городе. Недалеко от маминой могилы есть одно захоронение. Обычный
бетонный обелиск. И на нем пять фотографий. Наверху снимки деда и бабки,
типично еврейские лица, он в картузе, она в платочке. Фамилия, год рождения и
год смерти. А внизу три фотографии, прямо удар в сердце, три красавца парня –
их дети. Всем по восемнадцать лет. Они в разные годы погибли на фронте. Но всем
было по восемнадцать лет. Они сняты в футболках, они были футболистами. И даты
рождения и гибели: 1923 – 1941, 1924 – 1942, 1925 – 1943. И так улыбаются, такие веселые, как на пикнике. Я никогда не видел этих ребят
живыми. Это – аллея еврейской
славы. Напротив маминой могилы стоит памятник. На нем фотографии маминой сестры
и ее мужа – дяди Шлемы-пожарного, который погиб на Волховском фронте. О нем я пишу в «Легендах Инвалидной
улицы». Их дети в 70-е – 80-е годы сидели в Бобруйске, никуда не уезжали,
потому что не могли решиться отправиться в дорогу с очень старой мамой.
Понимали, она не вынесет переезда. Их мама прожила еще много лет. Когда умерла,
ей поставили памятник. Один на двоих, вместе с мужем – дядей Шлемой. Дядя Шлема был еще участником Первой мировой войны.
В мирное время он шил шубы и был пожарным в добровольной пожарной команде. Дядя
Шлема очень гордился этим. Был отчаянно смелым мужиком. И вместе с тем был
малограмотным человеком. Читал только газету «Октобер»,
которая издавалась до войны на идише. Надевал на кончик носа очки и читал,
вслух повторяя слова. Когда началась Вторая мировая война, они успели уехать в
эвакуацию. Оказались в Казахстане. Немцы наступали. Начались разговоры, что
немцы могут нас победить. Это возмущало дядю Шлему. – Немцы нас победят? –
кричал он, и лицо становилось красным. – Быть не может. Где военкомат? Я ухожу
добровольцем. Это
были не пустые слова и не бравада. Дядя Шлема не знал, что такое бравада. Он
пошел в военкомат и добровольно ушел в армию. Он мог не идти и по возрасту, и
по состоянию здоровья, у дяди Шлемы были операции на желудке, во время пожара
он падал с третьего этажа и получил многочисленные переломы. Но добился, его
взяли в армию. Воевал храбро и погиб, как герой. Командир полка написал его
жене письмо, как он, раненый, поддерживал связь полка, не уходя в госпиталь с
передовой. Пока стоял на ногах. Его хоронили под знаменем полка. Севела рассказывает, и на
глаза у него наворачиваются слезы. Это его друзья, знакомые, люди из детства
Фимы Драбкина, которые не искали в жизни подвигов,
которые не пытались утвердить себя. Просто пришло время, и они отправились на
фронт и честно сложили головы. Инвалидная улица в
рассказах Севелы – это удивительная улица. Инвалидная
улица для него – историческая родина. «Улицу назвали
Инвалидной, потому что в городе всегда кого-то били. Кутузов Наполеона,
Наполеон Кутузова, Гитлер Сталина, Сталин Гитлера, всегда кто-то кого-то бил»,
– это слова Эфраима Севелы. – В детстве я любил
подраться. Потому что был тренирован папой. Папа занимался борьбой и физически
был очень крепким человеком, кирпичи ломал. Я вырос на стадионе, где часто
проходили соревнования борцов. И в такой ситуации я себя нормально чувствовал.
Папа боролся в полусреднем весе и был хорошим гимнастом. Он мог свои
гимнастические трюки показывать на крыше дома, на кирпичной трубе. Был очень
веселым человеком. Я хорошо боролся тоже. Учился у отца. Папа говорил, что я
должен заниматься боксом и поступить в боксерскую школу, у меня есть все
данные, чтобы стать хорошим боксером. Мама была крепкой
женщиной. Меня, откровенно говоря, она не очень любила. Я был незапланированным
ребенком. Когда мама забеременела, трое Гельфандов, маминых братьев, поймали
папу и, не смотря на его физическую силу, объяснили ему, что он должен
жениться. И папа решился. Так что я не был желанным. В детстве я чуть не умер.
Папу оставили со мной. Мне было что-то около года. Папа получал паек как
ведущий спортсмен, чемпион республики. Он жевал сухую колбасу, я потянулся к
колбасе, и папа сунул ее мне. Надо сказать, что папе тогда был всего 21 год,
меня родили совершенно молодые родители. Я отравился. Меня отхаживали,
наверное, во всех больницах европейской части Советского Союза. Был кровавый
понос. Как-то я вылез из этого дела. Я был цепким. Всю жизнь был худющим,
только под старость располнел. На Инвалидной улице,
если верить легендам Эфраима Севелы,
жили только сильные, мужественные и честные люди. Местечковые евреи в
мировой литературе, в том числе и еврейской, – это, в большинстве своем, жертвы
погромов, мудрые, но слабые, не умеющие за себя постоять люди, достойные
сожаления. Евреи
с Инвалидной улицы – богатыри. И Севела всё время
подчеркивает это. Не смотря на то, что улица называлась Инвалидной, жили там
далеко не инвалиды. Так было на самом деле или Фиме Драбкину
очень хотелось, чтобы было именно так. У Шагала на картинах
люди летают. Он сам очень хотел летать и перенес это на свои картины. Эфраиму Севеле очень хотелось
быть сильным, негнущимся под ударами судьбы, и он наделил этими качествами
героев своих легенд, соседей по Инвалидной улице. А сам стал не Фимой Драбкиным, а Эфраимом Севелой. Наверное, он считал, что Эфраим
Севела звучит мощнее, чем Фима Драбкин: – Какие люди жили на Инвалидной? Ента Шилькрот! В Бобруйск приехал на гастроли ее брат Хаим.
Теперь он всюду числится как Иван Вербов. Чем он
занимался? Как зарабатывал деньги? На арене боролся со львом Султаном. И каждый
раз побеждал. Лев покорно ложился на спину. Ента не
могла перенести такого позора. Ее брат Хаим стал Иваном Вербовым. Это раз. И
деньги он зарабатывал некрасиво. И Ента решила
наказать брата. Во время очередного представления она вошла в клетку со львом.
Зрители ахнули, они ожидали самого худшего. Но Ента
рукой толкнула льва, и тот упал. Назавтра опозоренный Иван Вербов
уехал из города, бросив льва и не рассчитавшись за гостиницу. Деньги за него
заплатил брат Меир, а льва определи в зоопарк и откормили. На Инвалидной улице
мальчики старше десяти лет уже не плакали. А уличное светило доктор Беленький
был высок и могуч, как дуб. Он отличался от балагул
только тем, что носил на большом носу пенсне с золотой цепочкой. Однажды
доктора хотели ограбить. Доктор поймал грабителя, собственноручно оглушил
ударом кулака по голове и потом, верный присяге Гиппократа, наложил швы,
прописал лекарство и отпустил на все четыре стороны. – Неужели это всё было
на самом деле? – спрашиваю я. – Или что-то вы присочинили? Севела в ответ хитро
улыбается и говорит: – Вы не знаете, какие
люди жили на нашей улице. Среди каких людей я вырос. Что-то не попало в
«Легенды...». Какой у нас был юмор! Бобруйский. Нигде
в другом месте вы не встретите такого. Когда буду готовить новое издание
«Легенд», хочу вставить один эпизод. Тетя Рися еще до войны рассказывала эту историю. Она была
красавицей! А как умела рассказывать! Жил у нас на улице один
рыжий еврей. И кожух у него был рыжий. И лицо было красное от загара и все в
веснушках. И торговал он курицами. Носил в двух корзинах, почему-то именно
рыжих кур. «Однажды я сворачиваю
на Инвалидную улицу, – говорит тетя Рися, – а впереди
этот рыжий еврей. Он меня не видит. Прошел немножко и ...как пукнул. Гром на пол улицы. Мне стало неловко, но куда
деваться? Не бежать же обратно. А он в это время второй раз как пукнет. Так же громко. В это время рыжий еврей обернулся и
увидел меня. Он хотел узнать, слышала ли я его канонаду, и спросил: – Мадам, вы давно идете
за мной? – От первого пука, –
ответила тетя Рися». Вот так рождался мой
юмор, может быть, немного грубоватый, но идущий не из элитных салонов, а от балагул и грузчиков, портных и торговцев. Я люблю этот юмор, я
люблю этих людей. Я не скажу, что в моих «Легендах...» документально, что
вымышлено. Отвечу на ваш вопрос так: в «Легендах...» всё искренне. Жил
на Инвалидной улице балагула Берл Арбитайло.
Однажды в Бобруйске решили провести чемпионат мира по французской борьбе. Ну,
конечно, это был не чемпионат, но для того, чтобы собрать побольше
зрителей в цирк, его назвали именно так. Выходили на арену борцы из разных
городов, волтузили друг друга. А потом организаторы
соревнований спросили, кто из зрителей хочет побороться с прославленными
борцами. Из зала выпихнули на сцену балагулу Берла Артибайло. Про борьбу он имел смутное представление, но
силы был недюжинной. Поэтому первого же борца схватил за руку и бросил на
арену, да так, что его увезла «Скорая помощь». Потом за пять секунд уложил
второго борца. Потом «разбросал» всех тяжеловесов. Берл стал в Бобруйске
настоящей «фигурой». И когда выдвигали кандидатов в депутаты Верховного Совета,
предложили его. Надо было сказать речь перед избирателями. Но в этом деле Берл
был не силен. Он долго стоял на площади, переминаясь с ноги на ногу, а потом,
вместо слов, оторвал от земли платформу с сорока мешками муки. В Бобруйске его
поняли. Лучшей предвыборной речи и быть не могло. Как-то на улице Берла Артибайло встретил 70-летний балагула
Самсон, которого на самом деле звали Авром-Иче. – Это ты стал чемпионом
мира по борьбе? – спросил он. Берл кивнул головой. И
тогда старый балагула, так, ради шутки, схватил его
руку и настоящим борцовским приемом кинул на булыжную мостовую. Не знаю, как вам, а мне
почему-то показалось, что в Бобруйске и бабелевской
Одессе жили одни и те же персонажи. Только в Одессе их звали, к примеру, Фроим Грач, а в Бобруйске – Берл Артибайло
или Авром-Иче. – В Бобруйске в годы
войны оставалась моя бабушка. Мать моего отца. Здесь она погибла. Деда звали
Хаим Драбкин. Меня недавно нашел мой двоюродный брат
и передал фотографию нашего общего деда по отцовской линии. Его кличка была Тэнцэр – танцор. Он очень любил танцевать. Он уехал в
Австралию, и его сестры уехали в Австралию. В
немецкой газете «Аахенер Фолькс
Цайтунг» прочитал очерк, посвященный творчеству Эфраима Севелы. Сомневался, что
писатель с очень национальными интонациями, языком,
характерным для бобруйских улиц, будет принят
немецким или, например, американским читателем, будет с такой же легкостью
читаться в переводах. Даже большие тиражи американских и европейских изданий
меня не очень убеждали. У писателя нашумевшее имя, оно на слуху у политиков,
журналистов. Таких охотно издают, но к литературе это
порой не имеет никакого отношения. Пожалуй, очерк в немецкой газете точно
отразил суть творчества Эфраима Севелы:
«Писатель небольшого народа, он разговаривает со своим читателем-соплеменником
с той строгостью, взыскательностью и... любовью, какие может себе позволить
лишь писатель очень большого народа». Люди другой культуры
поняли писателя Эфраима Севелу,
который надел на себя маску веселого балагура и рассказчика. – У меня в юности было
два самых близких друга: Лева Иоффе и Люся Коган. Зовут его Илья, но мы звали
Люся. Пока Левка жил в Израиле, они часто перезванивались. Потом Левка уехал в
США к сыну в Бостон. В свое время ему не разрешили ехать к сыну. Иоффе сейчас
живет в США в Бостоне, а Люся Коган – в Израиле. (Недавно Илья Романович Коган
умер – А. Ш.) Они никогда не считали
меня каким-то сверхталантливым человеком. Хотя искренне относились ко мне очень
по-доброму. Считали, что мне просто везет в литературной деятельности. Даже
удивлялись, что я такого особенного написал, что обо мне все говорят. Мы втроем чудесно
относились друг к другу. Левка 1922 года рождения, Илья – 1925 года, а я – 1928
года. В этой компании я был самым молодым. Семь лет назад, когда я
был в Израиле, мы встретились в Нацрат-Иллите,
чудесно провели день, и я им напророчил дальнейшую судьбу. Нас свела послевоенная
жизнь, мы подружились, как будто нашли друг друга, и лучшего я уже в жизни не
находил никогда и нигде. Мы улыбались, заранее расплываясь в улыбке, когда
видели друг друга, как будто шли на свидание. Это была удивительная
дружба. Мы были разными. Левка – в молодости северный летчик, высокий, худой,
остроумный, всегда моложавый. Он и сейчас выглядит намного моложе своих лет.
Прекрасный рассказчик. Я вспоминаю одну из его баек. Я ее использовал в своих
рассказах. Левка закончил Ленинградское летное училище,
воевал на севере, аэродром был недалеко от Мончегорска. В другом городе жила
его любовница. У Левки был самолет с красными коками. Кок надевается на вал
впереди пропеллера. И Левка порой садился на аэродроме в другом городе, потому
что там, на аэродроме, служила его финка-зенитчица. Финка по имени Эра, которую
я называл Эпохой. У Левки времени не было на долгие разговоры, он садился якобы
на дозаправку. Они должны были за это время все успеть совершить в землянке. В
60-е годы я был «человеком кино», и Люся Коган устроил мне через общество
«Знание» поездку в Витебск. Я во время обеденных перерывов выступал на заводах
и фабриках. Коган каждый раз сидел в первом ряду, хлопал в ладоши. Счастливый страшно, что может со мной повидаться. На всех
встречах мне задавали одни и те же вопросы: как скончался Евгений Урбанский, который, если вы помните, разбился на съемках фильма,
и кого будет играть в «Анне Карениной» Татьяна Самойлова. И вдруг во время одного
выступления на какой-то фабрике я спрашиваю: «Есть вопросы?». Никто ничего не
спрашивает. И тогда с первого ряда встает Люся Коган, который в сотый раз
слушает мое выступление, и спрашивает: «Постойте, как скончался Евгений Урбанский?» и «Кого будет играть в “Анне Карениной” Татьяна
Самойлова?». –
Я потерялся на второй день войны, 23 июня 1941 года. Перед самой войной мы
приехали в гости в город Поставы. До сих пор помню
озеро и замок в этом городке, где жило много евреев. Поставы
находятся недалеко от границы. Там муж маминой сестры по фамилии Брудский был председателем горисполкома. Он жил в доме
напротив единственного в городе радиорупора. 22 июня утром я отправился на
озеро ловить щучек на петлю. Я видел, это было днем около двенадцати часов, как
летали надо мной самолеты. Я пошел домой. Дядя жил на втором этаже. Мама вышла
на балкон, чтобы поторопить меня. Она кричит: «Стынет обед на столе», а внизу
по улице уже шла длиннейшая колонна немецкой пехоты. И все хохочут, улыбаются.
Они уже были в городе, а мы не знали, что началась война. Дядя подогнал машину,
на кузове которой стоял ручной пулемет, и как сейчас помню, мы сели со
старшиной Гавриленко, и он нас вывез из немецкого тыла. Мы обгоняли немцев. На
дорогах был слоеный пирог: наши, немцы – всё вперемежку. Гавриленко довез нас
до Полоцка. Посадил в товарный состав, состоящий из открытых платформ,
груженных прессованным сеном. Я, естественно,
забрался наверх и смотрел на звезды. Недалеко от Орши на нас налетели два
фашистских самолета и стали бомбить. От взрыва, который был рядом, я вылетел
вместе с тюками в небо и приземлился на полотне, а поезд пошел дальше. Мама
была уверена, что я погиб. Она видела, как мои ноги летели по небу. Я шел на
огонь пожара и дошел до Орши. Никому до меня не было дела. Там мне сказали
милиционеры: «Мальчик, никого не ищи, никто здесь не останавливается». Узловая
станция, жуткая бомбежка. Я блуждал от станции к станции. Папа был в действующей
армии с первого дня войны. Я побирался, кушал, кто
что даст. На пунктах раздачи начинал скулить. Мне давали кисель. Очень любил
кисель. Меня жалели. Пока однажды не оказался в Гомеле. Потом, уже после войны,
мы с папой узнали, что в Гомеле на привокзальной площади стояли рядом у
громкоговорителя и слушали речь Сталина «Братья и сестры, не отдадим врагу ни
грамма зерна, ни станков, ни другого добра». Это было 3 июля в 12 часов. Но мы
не видели друг друга. Маму я нашел уже после
войны. В «Легендах Инвалидной
улицы» есть рассказ, как я возвращаюсь из Германии домой. Я появился в
Бобруйске и пошел к дому, который принадлежал деду Шае. Шая, по кличке Шайка-файфер, был человеком феноменальной силы. Он строил дом из
огромнейших бревен, брал два бревна под мышки и нес их к месту. Он был известен
как гневный и вспыльчивый человек. Дочь, моя мама, в него. У мамы была сестра
Рива, девочка феноменальной красоты. Но незадачливая,
за ней нужен был глаз да глаз. Однажды она играла на
улице. Мимо проезжал на пролетке капитан царской армии вместе с женой, увидели
эту девочку-красавицу и, не знаю почему, может, у них не было своих детей, они
решили увезти эту девочку. А Рива, не очень задумываясь о последствиях,
забралась в пролетку и поехала с капитаном. Шае
сказали соседи: – Шая,
вашу дочку украл какой-то щеголь-офицер. Он
пустился бежать вслед за пролеткой, догнал ее, но конь не останавливался, тогда
он ударил коня кулаком по черепу и убил его. Подошел к окаменевшему офицеру,
забрал девочку. И, довольный, отправился домой. Он не позволял себя обижать. Я приехал после войны в
Бобруйск, чтобы продать дом деда Шаи, потом хотел
поехать в Москву, сдать экстерном экзамены за школу и поступить на учебу в
институт. Иду по улице и не вижу
ни одного дома. Всё сгорело. Только спинки кроватей с никелированными шарами
остались, печные трубы и бурьян. Это было летом 1945 года. Дом
у деда был замечательный. У Шаи – золотые руки. В
доме был даже дубовый паркет. Представляете, в то время. Он сделал его своими
руками. Думаю, пропали мои деньги. Подхожу к своему дому и вижу: стоят ворота,
крепкие дедовы ворота. И дом на месте, и даже из трубы дым валит. Я подумал,
что тыловые крысы захватили мой дом, пока я воевал. И приготовился драться.
Вхожу в дом и вижу маму, красавицу Риву и свою сестру Дору, которая сейчас
живет в Израиле в городе Модиине. Мама стояла в
красной косынке. Она посмотрела на меня и чуть не потеряла сознание. С тех пор,
как я потерялся, она не слышала обо мне и была уверена, что я погиб. Когда мама
была в Сибири в эвакуации, ей гадала на камушках какая-то сибирская старуха и,
раскидав камушки, сказала: «У тебя пропало два мужика. Сегодня они еще оба
живы». Мама ей ответила: «Дура ты, баба, его при мне
разорвало на части. Он летел в небо по кускам, я сама видела». После того, как я
потерялся, маме оставалась от меня на память только матросская шапочка с
надписью «Аврора». Я очень любил эту шапочку и всегда в ней ложился спать. Я очень хорошо в
детстве пел. Меня возили в Могилев на областные смотры. Я во Дворце пионеров
солировал в хоре. Папа был военный, и я также пел в хоре, который работал при
Доме офицеров. У меня был потрясающе редкий голос – дискант, такой высокий, что
другого такого не было в городе. Меня выставляли впереди первого голоса, и я
пел: Не трава под ветром клонится, Позади
стояли молодые женщины из хора. Когда они набирали воздух,
чтобы петь, груди их вздымались, а потом опускались и били меня каждый раз по
голове. Я крутился всё время влево-вправо. Мама на каждом концерте сидела в
первом ряду и сияла от удовольствия. Она была очень тщеславная женщина. Я, когда бродяжничал по
станциям во время войны, пел песни из репертуара нашего хора. Солдаты давали
кушать, у них дома оставались такие же дети, как я. Однажды на станции Глотовка
в Ульяновской области я, как обычно, пел, солдаты давали хлеб, а мне очень
хотелось сахара. А сахар никто не давал. И тогда я во всю силу детского голоса
запел: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда». Солдаты полезли в
карманы и стали доставать сахар. В середине 60-х годов
Михаил Ильич Ромм на отдыхе в Болшеве, услышав эту
историю, сказал, что именно тогда во мне зародился режиссер. Не случайно я стал
петь с середины фразы, с таким надрывом, такой репертуар – в общем,
почувствовал момент, почувствовал, что солдатам надо. Подполковник Евгений
Павлович Крушельницкий вышел на перрон, обнял меня за плечи и сказал: «Поедешь
со мной». Так я стал воспитанником полка. Подполковник
Крушельницкий был человеком особым. Меня очень любил. Даже хотел усыновить. И в
то же время он не любил евреев. Как-то вечером в Польше сидим мы вдвоем в доме.
Пьем чай. Подполковник мечтает: – Закончится война. И
будешь ты учиться в университете. Идем мы вдвоем по Москве. Ты идешь в
университет, я иду рядом. Не мог он при мне, Фиме
Драбкине, сказать грубого слова о евреях. И он
говорил: – А здесь подходят к
нам эти тыловые крысы и хотят тебя увести от меня. А я достаю парабеллум и в
них «ба-бах, ба-бах». Не хотел он меня
отдавать евреям... – Я буду тебя
награждать орденами, дай время, – обещал Крушельницкий. Ефим Драбкин награжден медалями. Он знает, что такое передовая.
Знает, как проходят над окопами танки. Был связистом. Подполковник
Крушельницкий погиб в самом конце войны. Ему было всего 39 лет, подполковнику
из Украины, который хотел усыновить еврейского мальчика Фиму Драбкина и не любил евреев. Он умирал на руках у Фимы. И
Фима закрыл ему глаза. – Отец во время войны
был в плену, в плен попал еще в 1941 году. Представлялся, что он татарин Реза Оглаев. У него был ординарец Реза Оглаев.
Отец взял его имя, фамилию. Перед тем, как попасть в плен, он забрал его
документы. Реза Оглаев погиб. Отец выходил из
окружения. И нарвался на двух евреев из Западной Беларуси. Это было на Украине.
Они попросили, чтобы отец их вывел за линию фронта. Они плохо по-русски
говорили. Отец повел их. Хотя
одному было бы пробиться легче. Однажды отец пошел в деревню, достал каравай
хлеба, принес его к месту, где его ждали двое попутчиков, и хлеб разделили на
троих. Это было в районе Кременчуга. Все радовались, что наконец-то поели. А
потом отец уснул в копне сена, а попутчики сбежали. Отца поймали, и он
попал в лагерь. Был видный мужчина. Понравился одной женщине, чья подруга была
любовницей коменданта лагеря. Отец жил в татарском
бараке в лагере под Одессой. Была придумана легенда, что вырос он под Москвой в
детском доме, потому не знает татарского языка. Однажды ночью в бараке
спросонья заговорил по-еврейски. Услышал сосед и сообщил немцам. Те дали за
донос сто граммов хлеба и пачку махорки. Отца вызвали в
комендатуру на допрос. Майор из охраны избил его, ударил пистолетом по голове,
так что у отца на всю жизнь остался шрам. Отец твердил, что он татарин. Знал немного немецкий
язык – учил на командных курсах, и сказал: – Какой я еврей? Всё
это наговор, чтобы получить сто граммов хлеба и пачку махорки. И
тогда майор, считавший себя большим психологом, сказал: – Признайся мне, ты
еврей или нет? – Это наговор, –
повторил отец. – Вся ваша армия из
этого состоит, – сказал немец. – Где ваше товарищество? Майор приказал наказать
татарина, который сдал отца, и прописать ему пятнадцать палок. И сказал первому
бить отцу. Отец отказался бить.
Сказал, что этот человек и так чуть живой и добивать его он не станет. –
Начало моей литературной деятельности – это «Легенды Инвалидной улицы», отлично
отрепетированные в Москве до отъезда на всех посиделках. Однажды мы собрались у
Григория Чухрая дома. Разговаривали, выпивали, я, по просьбе Чухрая,
рассказывал «Легенды...». Был Александр Твардовский. Он был выпивший и сказал:
«Ну, что вы все, как животные, жуете, выпиваете. Какую вещь человек рассказал.
Надо человеку обязательно помочь издать эту книгу. Не дай Бог, выйдет человек
из дому, упадет на него с пятого этажа с балкона бутылка из-под шампанского и
убьет его. Не будет в литературе такой вещи, как «Легенды...». Обеднеет
литература. Надо обязательно записать, сохранить «Легенды...». И я обещаю, буду
жив, беру на себя ответственность, помогу издать книгу». Твардовский не смог
помочь, потому что вскоре я уехал из Советского Союза. Книга была проверена на
многих слушателях. И поэтому была написана без единой правки. Живя в России, Севела отчаянно боролся за право ее покинуть. Борьба в то
время была связана с риском для жизни. Но Севела –
человек упрямый. Он своего добился. В 1971 году его с семьей депортировали в
Израиль. Не выпустили, как тех, чьи права он защищал в компании
диссидентов-отказников, а именно депортировали – выгнали из страны. В те годы
евреи из Советского Союза, отправлявшиеся в Израиль, объезжали пол-Европы, подолгу
живя в лагерях для перемещенных лиц в Австрии, Италии. Эфраим
Севела по пути в Израиль оказался в Париже. Таким
было его собственное желание. –
«Инвалидную улицу» я написал в Париже. Это был заказ барона Эдмонда Ротшильда.
Он нас лично встречал. Мы были первыми эмигрантами из
России в Париже за многие-многие годы. И нас очень хорошо встречали. Приезжало
много высокопоставленных людей. У
меня дочь Маша была вундеркиндом в языках. Она училась в Москве в четвертом
классе французской школы. Когда в Париже барону Эдмонду Ротшильду я стал
пересказывать книгу, она переводила ее так, с такой силой, что он влюбился в
нее. Ротшильд был большого
роста, симпатичный, очень умный мужик. И очень деликатный. Маша так красиво
говорила по-французски, это было для него неожиданно. А в меня он влюбился
потому, что всю жизнь мечтал о чем-то героическом, о чем-то таком, что можно
было бы с гордостью рассказывать. Но он родился в такой семье, где всё было
заранее запрограммировано. Его охраняло всегда буквально бешеное количество
стволов. И здесь он вдруг узнал
про мою жизнь, про то, что мы, добиваясь выезда в Израиль, захватили приемную
Верховного Совета. И во мне, в моих поступках он увидел то, чего не доставало
ему в собственной жизни. В
одном очень популярном французском журнале на четырех полосах было опубликовано
интервью со мной, о том, что случилось в Москве. Это добавило Ротшильду
ревности. Он хотел, чтобы я и всё, что я рассказываю, принадлежало только ему. Одна из его секретарш
была дочерью казачьего генерала из царской охраны по фамилии Перебейнос. Она
родилась во Франции, мадам Унбер, была замужем за
французом, но очень хорошо говорила по-русски. Она мне как-то сказала: «Фимочка, запомните. Эдмонд с вами носится, как с писаной
торбой. Он гордится, что единственный владеет Вами!». Мы жили на даче у
Ротшильда. Он каждый день требовал моего выезда в Париж. Ему очень хотелось
«потереться» возле героя. Я пробыл там семь
месяцев. О Франции я ничего не написал. Я ходил и наслаждался. И потом о
Франции я нигде не писал. Париж под ладонью Ротшильда был к моим услугам. Он
тратил бешеные деньги ради меня. Такие приемы закатывал – на 100-150 персон!
Съезжались первые лица Франции. Он меня знакомил со всеми. Я
написал по его просьбе «Легенды Инвалидной улицы». Он сказал, что книга, когда
я ее напишу, разойдется по всему миру, ее будут читать, потому что вышибает она
слезу у самых твердолобых людей. Я всё не решался писать. А потом Машка меня
добила. Она сказала: «Папа, надо ему уступить. Надо написать». Я не мог
заставить себя. Однажды Ротшильд сказал: «Возьмись, попробуй и докажи мне, что
не можешь этого сделать. И я от тебя отстану». Говорил со мной по-дружески. Я
написал за 14 дней. Это было в августе 1971 года. В Париже стояла неимоверная
жара. Все были в отпусках. По городу бегали только старые американские туристы
и с трудом вытягивали венозные ноги из расплавленного асфальта. Я
первому сообщил о написанной книге Ротшильду. У меня тогда даже пишущей машинки
не было. Он сказал: «Срочно привозите». Тут же отпечатали, естественно, сделала
это Ольга Перебейнос. И ее был первый отзыв, что это чудесная книга. Ротшильду нужны были
отзывы других людей с именем, положением. Он позвонил Иде
Шагал. Я с ней не был знаком. Он договорился, что я заеду к Иде и завезу ей рукопись. А
он позднее узнает от нее мнение о книге. Ей он только сказал, что появился
новый интересный автор из России. Она жила в своем
дворце, который находился на одном из островов на Сене, недалеко от собора
Парижской Богоматери. На каждом этаже в холлах развешаны папины картины. Кроме
Шагала, я увидел у его дочери картины Миро и Пикассо. Ида на поверку оказалась очень похожей на мою
маму, но, естественно, намного моложе ее. Старше меня она была на двенадцать
лет, что исключило возможность романа между нами, хотя, думаю, что Ида стремилась к этому. Севела вспоминает с
удовольствием об этом! Всю жизнь он стремился нравиться красивым и влиятельным
женщинам. – Я понравился ей. Она
мне сказала, что устроит всё, что нужно в Париже начинающему писателю. «Такому наглому большевику,
который абсолютно не знает, что он создал», – сказала Ида. Она
была в таком платье, как актриса Ермолова на портрете Серова. Видно было, что
она волновалась. Потому что всё время теребила пальцами платье, поправляла
разрез на нем. Ида сказала: «Вы своей книгой
прекрасно завершили еврейскую литературу. Самое красивое завершение ее – это
Ваша книга». В тот же день я остался
у нее обедать. Она позвонила Ротшильду и сказала, что хочет с ним поговорить.
Он ответил: «Хорошо, скоро приеду». Они стали о чем-то
говорить. Я сижу, ничего не понимаю. Они говорят на французском.
Потом я спросил: «Ида, о чем вы говорили? Я бы хотел
знать, о чем вы говорили». Потому что по интонации, по взглядам я понимал, что
говорили обо мне. Ида сказала, что она дала
самый хвалебный отзыв на мою книгу. Сказала, что это настоящая литература.
Потом Эдмонд Ротшильд произнес речь на французском. Ида мне переводила. Эдмонд сказал, что он благодарит Иду за такой отзыв, что у меня он просит только одно: чтобы
рукопись этой книги хранилась в его сейфе, потому что я сам не знаю, какую
ценность она представляет. Через день Ида мне звонит
и говорит: «Приезжайте ко мне срочно. Прилетел папа из Чикаго. Он там делает
большую работу. Папа у меня остановился». Я
приезжаю. Входит сухонький старичок. Поздоровался со мной, положил руку на
плечо и сказал: «Молодой человек, я вам завидую. Вы недавно из России. А я
очень давно там не был. Мне Ида
рассказала про вашу книгу. Я хочу ее прочитать. Ида
просит, чтобы я оформил вашу книгу. Я сделаю эту работу. Сделаю с
удовольствием, потому что мне близко то, о чем вы пишете». Но в это время в зал
вошла Вава Бродская, услышала, что Марк Захарович
собирается оформлять чью-то книгу, сказала: «Нам некогда, нам надо уходить, нас
ждут». Взяла Марка Захаровича под руку и увела его из зала. Так Шагал и не
оформил моей книги. Однажды
к Ротшильду на совещание съехались банкиры из разных стран, работавшие с ним в
сообществе. Он решил их удивить и пригласил на встречу меня с Машей. Денег у
банкиров много, а такого гостя ни у кого нет. Нас проводили в зал. Усадили за
стол. Ротшильд что-то говорит, Маша переводит. Потом он обратился ко
мне. – Наш гость, мы с ним
ровесники, сидит в такую жару рядом с нами. Мы сидим, потеем, мокрые лбы. А он
сухой. – Понимаешь, Эдмонд, –
ответил я. – Это как раз то, что не купишь ни за какие деньги. Вы все будете
сидеть мокрые, и ваши штаны будут прилипать к креслам, а я буду сухим. Я тут же понял, что мой
ответ выглядел достаточно грубо. И замолчал на полуслове. Повисла пауза. К нам
подошел Эдмонд Ротшильд, обнял за плечи и сказал с улыбкой: – Есть тысячи вещей, я
это уже проверил, а ты еще нет, которые не купишь ни за какие деньги. Я это
знаю абсолютно точно. Он здорово
ответил и не обидел меня. Ротшильд сказал, что
мою книгу надо издать в США. Он меня решил отправить
в Нью-Йорк. Собрал целое совещание, обсуждал, сколько дать мне денег с собой,
чтобы хватило и я ни в чем не нуждался. Потом решил
выдать по 100 долларов на день. В те годы это были немалые деньги. Но, на всякий случай,
спросил у меня: – Хватит тебе? – Хватит, – ответил я. – Уверен? – спросил
Ротшильд. – Уверен, – ответил я. Я
уехал в Израиль, когда мои дела шли превосходно. Меня издавали в США,
благоволил ко мне барон Ротшильд. Но я играл в Израиль и заигрался. Жена должна
была рожать, и мы решили, что ребенок должен родиться непременно в Израиле. В Иерусалиме я купил
четырехкомнатную квартиру недалеко от Старого города. Тогда это стоило четыре
тысячи долларов. Купил сразу, не брал никаких ссуд. Это вызвало столько
разговоров. Севела – миллионер. Я действительно
финансово чувствовал себя очень неплохо. Книги выходили большими тиражами, я
получал хорошие гонорары. В Израиле у меня, кстати, многие брали взаймы и
некоторые до сих пор не вернули долг. Ну, да Бог с ними. Тогда мне казалось,
что я самый богатый человек, и был щедрым, как последний бедняк. В Израиле я очень много
работал. Много писал: – В день, когда
началась война Судного дня, мы с сыном Данькой гуляли по окопам Шестидневной
войны 1967 года. Я принимал участие в
войне Судного дня. Севела недолго прожил в
Израиле. Такой у него неуживчивый характер. Наверное, на земном шаре нет ни
одной страны, где бы он чувствовал себя уютно. Может, этот характер передался с
генами? Ведь и мама, и папа были людьми с норовом. А может, эта черта характера
человека с Инвалидной улицы, где не признавали компромиссов и за острым словцом
не лезли в карман? Или творческого человека трудно загнать в любые рамки:
национальные, религиозные, государственные? Скорее всего, ожидания,
нарисованные человеком с богатой фантазией, не совпали с действительностью. А
ждать, терпеть, надеяться Севела никогда не умел. Впрочем, каждый
выбирает свое. Кончилось тем, что писатель назвал Израиль «страной вооруженных
дантистов», «местечком с многоэтажными домами» и отбыл на постоянное место
жительства в США, где продолжал выражать недовольство всем, что видел и слышал: – К моей чести, я уехал
из Израиля, когда перестал быть военнообязанным. В это время у меня в
Париже была любовь с Рут Кнут. Это шведка, которая родилась и выросла в
Соединенных Штатах. Она работала в Европейском центре в Париже. Красавица. С
ней нельзя было просто пройтись по Елисейским полям. Все мужики поворачивали
головы. Она это знала. Ей шел 31-й год. Когда
мои «Легенды...» вышли на английском языке, Рут прочитала их и сказала, что
хочет быть моим менеджером. Не литературным агентом, а менеджером, и посвятить
этому всё свое время. Хотя на службе в Европейском центре она получала три
тысячи долларов в месяц, по тем временам это большие деньги, и имела
оплачиваемую квартиру в Париже. Она говорила, что мы уедем жить в Италию, в
провинцию Таскано, что уже облюбовала место, где мы построим виллу. Была очень
состоятельной женщиной. Ей по наследству причиталось несколько миллионов
долларов. Ее родители были преуспевающими фермерами из штата Минессота. Она была представителем третьего поколения
эмигрантов из Швеции, которые обосновались в США. Рут говорила: – Со шведами никогда
нельзя иметь дела... – Почему? – удивлялся
я. – Они лунатики, –
смеялась Рут. – По крышам ходят. Я должен был на ней
жениться, но не хотел бросать двоих детей. У меня с ними были удивительно
теплые отношения. Может быть, поэтому наш
развод с женой они восприняли не только болезненно. Это стало настоящей драмой,
трагедией. После развода Маша отказалась ко мне приехать, хотя она должна была
жить со мной. Я всегда ей очень помогал. Устроил в Англию изучать японский
язык. Она филолог, полиглот. Великолепно владеет шестью языками. Сейчас живет в
Париже. Но мы с ней давно не поддерживаем никаких отношений. Так получилось.
Это трагедия. Дан живет в Иерусалиме.
Отслужил армию. Затем служил в полиции. К сожалению, о его жизни я знаю
немного. Эфраим Севела
хотел быть сильным. Таким, как герои его произведений: доктор Беленький, Берл Артибайло, дед Шая. Но сильным не
только физически. Бог не обделил его ни статью, ни мышцами. Он хотел быть
сильным духом. Гордым, независимым. Вершителем, в первую очередь, своей
собственной судьбы. Может быть, он слишком часто видел униженных и
оскорбленных, робких и заискивающих родственников и знакомых. В произведениях
им, понятное дело, не нашлось места, но в реальной жизни их было немало. И Севела не хотел хоть в чем-то быть похожим на этих людей. Жизнь приняла его
вызов. И открыла ответный огонь... Мама... Дети, с которыми он практически не
знается... Впрочем, возможно, я
ошибаюсь в своих рассуждениях. – В 1986 году в США я
дебютировал как режиссер-постановщик, поставив фильм «Колыбельная». Вернее,
проба была когда-то еще в Советском Союзе, когда я не
только написал сценарий фильма «Годен к нестроевой», но и вместе с В. Роговым
выступил как режиссер-постановщик. В
Советский Союз я приехал из Германии, из Берлина, в 1989 году, после 27-летнего
перерыва. Я любил часто и подолгу жить в Берлине. Там у меня был приятель с
квартирой в самом центре Берлина. С немецким языком я в ладах. И на немецком могу поговорить по душам. Однажды пришлось. Один
немец сказал, что Холокоста не было, что его выдумали евреи, и я ударил его в
лицо. Он упал. Был большой шум. Когда я приехал в
Советский Союз, случилось главное, без чего я бы рано или поздно снова уехал из
Москвы. Я встретил женщину, которая, в конце концов, «приякорила»
меня. Зоя Борисовна Осипова
улыбается. Речь идет о ней. Она слушает и улыбается. У нее приятная улыбка. – Я ведь приехал только
посмотреть, как здесь и что. А времена наступили такие бурные, что меня
закрутило в этом водовороте. Появилось много разных проектов. В 1991 году я
поставил фильм «Попугай, говорящий на идиш», через год появился мой новый фильм
«Ноктюрн Шопена», а еще через год – «Благотворительный концерт». В России,
взбудораженной перестройкой и сменой самого образа жизни, книги Эфраима Севелы оказались очень
популярными. В начале 90-х годов страна проходила ту стадию развития, когда
бывшие диссиденты, о чем бы они ни говорили, что бы ни писали, в одночасье
становились чуть ли не национальными героями. Все с удовольствием
ругали страну, политический строй, а Эфраим Севела это делал на протяжении всей своей творческой жизни.
Он был впереди целой страны недовольных, ворчащих.
Ведь, по большому счету, всё творчество Севелы – это
история маленького человека, который просто пытался жить по-человечески, а ему
не давали. И хотя Эфраим Севела до болезни
постоянно и много работал, сценарии он не считает литературной деятельностью и
поэтому говорит: «Я уже лет пятнадцать ничего не пишу». В начале 90-х годов в
Москве проходил Первый съезд Российского еврейского конгресса. Приглашали всех
именитых евреев, а Севелу не пригласили. Эфраим Евелевич
сам пришел на конгресс. Не такой он человек, чтобы позволить забыть себя, как
чемодан в купе. Хотя рассказывает об
этом несколько по-другому. – Меня уговорили,
сказали: «Хочешь завтра вкусно пообедать и поужинать
за счет Гусинского? Пойдем в гостиницу «Родисон-Славянская»,
там будет еврейский съезд. Гусинский организовывает». Я пришел и увидел
скучнейшее собрание. Тоска страшная. Сидят евреи. Все в черном.
Все посыпаны перхотью. На
первом ряду – грустный Юрий Михайлович Лужков в окружении свиты. Мне стало
стыдно, что на еврейском съезде такая обстановка. Я попросил слова. Мне его
сразу не дали. Я там был единственным участником двух войн: Великой
Отечественной и войны Судного дня. Да разве они бы собрались на съезд, если бы
мы не победили. И мне не дали слово. Я пошел в туалет. Вдруг прибежал в туалет
Марк Розовский и кричит: – Севела,
Севела, тебя на трибуну. Я бегом в зал. На ходу
заправлялся и застегивался. Вышел на трибуну и стал рассказывать: – Маленький пример из
собственной жизни. Когда наша волна в 1971 году прибыла в Израиль, нас
отправили в военкомат. Всех мужчин. Проверять на пригодность к армии. Мы бегаем
по какой-то школе, одни только «русские». Надо учесть, что всех евреев,
прибывших в Израиль из Советского Союза, называют «русскими». Бегаем голые, без трусов. В медкомиссии нет женщин. И каждый несет
стаканчик своей мочи. Зоя
Борисовна, вероятно, не первый раз слушавшая эту историю, как, впрочем, и все
остальные истории, добавляет: «Пластмассовый стаканчик». Севела,
как и «Легенды Инвалидной улицы», свои рассказы, прежде чем записать, десятки
раз обкатывает на слушателях. Зоя Борисовна присутствует при всех «обкатках» и,
по-моему, рассказы Эфраима Евелевича
знает наизусть. Севела хороший стилист, но рассказчик
он превосходный. И, как мне кажется, его даже лучше слушать, чем читать.
Прибавляются эмоции, чуть глуховатый голос, приятный смех. Я даже подумал, было
бы здорово сделать на радио серию передач «Севела у микрофона». А потом решил: Севеле
нужны живые слушатели, чтобы он видел их глаза, их реакцию, тогда он заводится.
На радио это будет, не сомневаюсь, интересный Севела,
но всё же не тот, что во время застольных бесед. – Несем мочу в
пластмассовом стаканчике, – повторяет Севела. – Нам
говорят: «Быстрее, быстрее, быстрее». Много народа. Все хотят быстрее пройти
медкомиссию. Мы бежим, расплескивая налево и направо мочу из стаканчиков.
Бежавший рядом со мной один парень вдруг останавливается и говорит: «Давай
махнемся мочой». Мне было 44 года, а он совсем молодой. Наверное, хотел
закосить от армии, думал, раз я намного старше его, у меня анализ будет плохой. Меня зло взяло и ему
отвечаю: «Не дам я тебе свою мочу». Когда мы прошли
медкомиссию, врач, немного говоривший по-русски, сказал, что у меня 97 баллов.
Я был удивлен и спросил, что это означает. – Я на своем веку не
помню, чтобы в 44 года человек мог получить 97, – сказал врач. Цифра – это оценка
здоровья. Высшая оценка – 100 баллов. – А почему у меня не
сто баллов? – спросил я. – Три балла мы оставили
на обрезание, – пошутил доктор. После я узнал, что сто
баллов вообще медкомиссия никому не ставит. Оставляет для себя возможность для
маневра. А вдруг что-то где-то не так. Когда я рассказал эту
историю, зал съезда ожил и стал смеяться. А Лужков от смеха чуть из кресла не
выпал. В перерыве ко мне
подошли люди из окружения Лужкова и сказали, что завтра в 8-30 Юрий Михайлович
ждет меня. Я пришел утром в мэрию.
Лужков сказал, что он готов слушать меня часами, но сейчас у него есть до
начала рабочего дня полчаса, и спросил, чем он может быть полезен. Я
сказал, что, когда в 1971 году уезжал из Москвы, меня обобрали. У меня в этом
же доме, где я сейчас живу, была на седьмом этаже квартира. «Со мной поступили
нехорошо, – говорю я. – Даже по тем временам. Забрали мою на сто процентов
выплаченную кооперативную квартиру, разрешили получить за это семь тысяч
рублей. Но тут же я был обязан написать расписку, что не имею права эти деньги
ни обменивать, ни вывозить за рубеж. То есть практически забрали мою квартиру». Лужков
распорядился, и мне дали квартиру. Хорошую квартиру в хорошем районе. Это,
конечно, меня подвигло остаться здесь. Не столько квартира, сколько хорошее
отношение ко мне. –
Когда ты уезжал из Москвы, тебя обобрали, и когда приехал, тоже обобрали, –
сказала Зоя Борисовна. – Только если раньше это сделало государство, то теперь
аферисты разных мастей. Приходили с заманчивыми предложениями. Брали деньги под
проекты. И не возвращали их. А он очень доверчивый человек. –
Да, – соглашается Севела. – Дорого мне обошлось
возвращение в Москву. Растащили мои несостоявшиеся компаньоны много тысяч
долларов, очень много. Я наивный человек, доверчивый. Пока меня не переубедят.
И тогда я на дух не выношу людей, которые меня обманули. Были люди, которые
просили им помочь, поддержать. Говорили, вернут. И с концами. Севела делает паузу и уже
совсем другим тоном заявляет: – Но меня даже не перекосило.. Как
раз в это время начался наш роман с Зоей Борисовной Осиповой, архитектором,
знатоком русской литературы. Зоя Борисовна в это
время оканчивала писать книгу «Служили два товарища». Издательство
поторапливало. Она говорила Эфраиму Евелевичу: «Вот окончу писать книгу и стану варить тебе
борщи». Зоя Борисовна сдала
рукопись в издательство, а спустя несколько дней у Севелы
случился инфаркт. Да такой тяжелый, что врачи только руками
разводили и говорили, что одна надежда на крепкий организм. С помощью друзей Севелу положили на лечение в военный госпиталь имени
Бурденко. Но так как там лечатся в основном люди военные, он числился
подполковником. И вообще лечился не писатель, которого хорошо знают, а якобы
его брат. И во время лечения ему присвоили очередное воинское звание –
полковника. Болезнь коснулась
памяти Эфраима Евелевича.
Головной компьютер стал перезагружаться. Память возвращалась к нему постепенно.
Сначала он бредил, разговаривая сам с собой на идише. Эфраим
Евелевич был маленьким бобруйским
мальчиком Фимой. Через
несколько дней Зоя Борисовна, дежурившая у его постели, услышала русский язык и
рассказы о компаниях 50-х годов. А потом очень резкий сорокалетний мужчина
разговаривал по-английски. Врачи говорили, что это уникальный случай. Я
слушал эту историю и, зная фантазию моего собеседника, гадал, так было на самом
деле или это сюжет новой книги. – Хочу написать «Сказки
Брайтон-Бич». Это будет как бы логическое продолжение «Легенд Инвалидной
улицы». Герои – дети, внуки бобруйчан, живущие в
Америке. Хочу показать, чем они похожи и чем отличаются от своих родителей,
дедушек и бабушек. И еще у меня есть
давняя задумка написать восьмитомный роман «Пляска рыжих». Роман, действие которого охватывает жизнь еврейской
семьи в ХХ веке, абсолютно созревшая вещь. Я в Нью-Йорке столько документальной
литературы прочитал, месяцами просиживал в библиотеке. Читал еврейские журналы.
Особенно привлекла меня тема участия евреев в Первой мировой войне. В России
антисемитизм, который был государственной политикой, погромы по всей стране. В
памяти у всех кровавая бойня в Кишиневе. И евреи в этой ситуации не только идут
в русскую армию, но и полны патриотизма. Сражаются на фронтах. Гибнут за эту
страну, эту землю, где их считали пасынками. Я даже начал писать
этот роман. Но потом остановился. А сейчас надо новые силы, чтобы приступить к
нему опять. –
А почему он называется «Пляска рыжих»? – спрашиваю я. – Как вы не понимаете?
– удивляется Севела. – Потому что мы – рыжие. – И брюнеты, – добавляю
я, – и блондины. – Я был в молодости
рыжий, – говорит Севела, – и дед мой Шая был рыжий. Этот роман – история нашей семьи. На
Инвалидной улице было много рыжих. Мы рыжие не только по цвету волос, мы на
этой земле рыжие. – Я сел писать, чтобы
осуществить свою мечту. Я придумал эмблему романа «Пляска рыжих».
Ханукия – восемь свечей. Первый том. Сгорела первая
свеча. Второй том – вторая свеча и. т. д., пока не сгорает последняя свеча на Ханукии. Всю жизнь я пишу о
себе, о своей семье. О чем еще писать? Надо знать материал, а этот материал
меня породил. ...18 августа 2010 года
Эфраим Севела ушел в мир
иной. Но о нем помнят те, кто дружил, беседовал, встречался с ним, читал его
книги, смотрел кинофильмы, о нем помнят в Бобруйске. В
этом 2016 году здесь будет открыт памятник бобруйскому
парню Фиме Драбкину, который обошел, облетел, объехал
весь мир и вернулся обратно к кинотеатру «Товарищ» бронзовым Эфраимом Севелой. Он будет стоять во весь рост с кинокамерой, на
которой будет сидеть попугай. Вероятно, тот самый, что говорит на идише
(скульптор Иван Данильченко). Было бы здорово, если бы
попугай однажды действительно кому-то сказал: «Зай гезунд», что означает на языке Фиминого детства «Будь
здоров». 2003, 2016 гг. |
VITEBSK.INFO |
© 2005-2016 Журнал «МИШПОХА» |