Мишпоха №17  

"Эли Савиковский",
"Мотл Грубиан",
"Он писал потому, что не писать - не мог".


Гирш Рэлес
Эли Савиковский

Эли Савиковский В начале 20-х годов, когда в Советской Беларуси стали выходить еврейская газета <Дервекер> (<Будильник>) и журнал <Штерн> (<Звезда>), очень активными стали поэты Эли Савиковский и Моисей Юдовин, прозаики Иосиф Рабин, который приехал из Вильно, и Цодек Долгопольский, литературные критики Шмуель Агурский и Ури Финкель.
Эли Савиковский считался одним из самых талантливых поэтов. В 1923 году вышла книга его стихов <Фарместунг> (<Состязание>).
Молодой поэт вырос в религиозной семье, много лет учился в иешиве, но с энтузиазмом встретил новую власть. Это время было бурным и нестабильным. В 1920 году, когда молодая советская республика вела тяжелую борьбу против своих врагов, Савиковский писал в одной из своих поэм:
Стоит весь мир с оружием против меня,
Хочет разрушить мой край,
Рядом ощетинились мечи против меня.
Что мне делать?
Что мне делать?
Я отведу подальше этих зверей
И укрощу, как необузданных коней,
Меня тянет в пространство....

Большинство его стихов того времени проникнуто стремлением осветить все многообразие жизни. В этих стихах чувствовалось влияние футуризма и символизма. К своим стихам Савиковский часто сочинял мелодии. У него были замечательные музыкальные способности. Его песни часто исполнялись на школьных и любительских вечерах. Даже профессиональные певцы имели в репертуаре песни Савиковского.
К нему заглядывал кучерявый парень Изи Харик, который подписывал свои стихи псевдонимом Изи Зембин. Время от времени заходил к нему в редакцию белокурый юноша, Зелик Аксельрод, приехавший из Паневежиса с новыми стихами для газеты <Дер векер>.
Савиковский их подбадривал:
- Пишите, ребята, со временем вы станете знаменитыми поэтами.
Спустя несколько лет, в середине двадцатых годов, у штурвала молодой еврейской литературы Беларуси стояли Изи Харик, Зелик Аксельрод, Яков Бронштейн, Хайзекиль Дунец. Видное место заняли писатели, сгруппировавшиеся в газете <Юнгер арбайтер> (<Молодой рабочий>) - Моисей Тейф, Мендель Лифшиц, Герш Каменецкий, Хаим Ласкер.
Очень скромный Эли Савиковский никогда не жаловался на свою судьбу, не имел никаких претензий к молодым литераторам, наоборот, он говорил с гордостью о новой еврейской литературе. Когда Изи Харик, главный редактор журнала <Штерн>, просил у Савиковского стихи для журнала, тот отвечал:
- Со временем я принесу их.
А когда Савиковскому советовали:
- Гвалт! Почему вы не приносите в <Штерн> ваши стихи? Харик их обязательно опубликует.
На это он отвечал:
- Вот поэтому я их не приношу. Харик же не сможет мне отказать, даже если стихи будут слабые. Не хочу я использовать такие возможности, а для заработка это мне не нужно. Поэзия никогда не была у меня средством для добывания материальных благ. А для престижа это мне тем более не нужно, ибо какой интерес могут представлять слабые стихи?
Материально он не нуждался. В конце 20-х годов работал главным бухгалтером в большой республиканской строительной организации. Но с литературой не порывал связей. Его изредка видели в редакциях или на писательских собраниях. Он использовал каждую свободную минуту для творчества. Время от времени его произведения публиковались в периодической печати, а также отдельными изданиями.
В 1928 году вышел сборник песен Савиковского для детей. Спустя год была опубликована его пьеса <Эрдлинг> (<Земля>). В 1939 году он написал для детей пьесу <Папирене тойбн> (<Бумажные голуби>), которая стала популярной.
Я подружился с Савиковским в конце 40-х годов, когда мы с ним остались единственными из еврейских писателей в Минске.
Ури Финкель жил со своей семьей в Ракове, который находился недалеко от Минска, однако в город выбирался очень редко. Приезжал из Витебска писатель Цодек Долгопольский, который часто находился в разъездах. Нередко бывал он в Москве, а оттуда заезжал в Минск. А при встрече рассказывал нам, что слышно у еврейских писателей Москвы, Киева и Одессы.
В Минске жил историк и исследователь литературы Лейме Розенгойз. Целые дни проводил он в научном отделе библиотеки имени Ленина, собирая материалы для книги <Еврейская история в свете марксистских концепций>. Над <историей> он трудился много лет, но завершить работу ему не пришлось. Во время работы в библиотеке у него случился инсульт. Его отвезли в больницу, откуда он уже не вышел.
Поэт Пиня Плоткин жил в то время в Бобруйске, но никаких связей с ним мы не имели.
Таким образом, я имел возможность встречаться только с Эли Савиковским и беседовать с ним о еврейской литературе.
Время от времени, в субботу или воскресенье, я звонил ему и предлагал:
- Может быть, вы хотите глотнуть немного свежего воздуха?
- Почему бы нет! - сразу отвечал он.
В парке у нас была заветная скамейка, на которой мы встречались, и если он приходил со свертком, то я уже знал: сегодня я услышу новые песни Савиковского.
- Ну, спойте что-нибудь, - просил я его.
Он вынимал тетрадь, в которой были записаны новые песни. Надо отметить, что все свои произведения он всегда аккуратно записывал в тетрадь.
- Сразу видно, что вы бухгалтер, - говорил я ему.
Он смеялся и протирал при этом очки. После этого медленно надевал их, вынимал из кармана камертон, ударял им по стволу дерева, прикладывал к уху, мгновение прислушивался и начинал петь своим слабым голосом:
Стоит в поле деревце,
Одиноко растет оно,
Низенькое деревце,
Тоненькое и маленькое,
Клонит ветер веточки
И листочки рвет,
Бьет его сердито град,
И хлещет его дождик.
Растет в том поле деревце,
Кто его может понять?
Ой, как трудно деревцу,
Трудно быть одному....

- Ну? - спрашивает он меня, и в глазах светится при этом любопытство.
Песня трогательная, из нее видно, сколько горечи было накоплено на сердце у поэта. Я прошу его:
- Добавьте немного веселья.
- Значит, вам не понравилось? - спросил он меня разочарованно.
- Нет, наоборот, понравилось. Но ведь и так достаточно горечи на сердце.
Он полистал тетрадь.
- У меня есть для вас то, что вы хотите, <Фрейлехс> (<Веселье>).
Мимо проходила парочка, он подождал, пока она удалилась. Вновь попробовал камертон, мгновение прислушивался и запел эту песню:
Пришел новый день -
Чистый, краснощекий.
Не грусти, мой друг,
Счастье улыбнется.
Убери свои печали,
Положи их в мешок,
Завяжи и унеси подальше, в поле.
Предай огню, преврати их в пепел.
А зимой брось их в полынью,
В речку, которая замерзла,
Руки после этого омой
Водой холодной
или морозным снегом,
Как будто нечисть ты держал.
А после этого сплюнь три раза
И иди.
Иди без печали,
Уверенно неси свои желания,
Светло и уютно
станет тебе в конце пути.

- Вот так и я думаю, - сказал я ему.
- Жаль, что нет пианино, - ответил он с сожалением, - с аккомпанементом это получилось бы значительно лучше.
- А на работе знают, что вы поэт и композитор? - спросил я его.
- Не хватало еще, чтобы об этом узнали, - ответил Савиковский, улыбаясь, - я бы сразу потерял у них авторитет, ибо бухгалтерия с поэзией не сочетаются.
Со временем группа еврейских писателей в Минске увеличилась. Вернулись домой Айзик Платнер, Герш Каменецкий, Ури Финкель. Одним словом, было с кем перемолвиться на литературные темы.
Последний раз я видел Савиковского зимой 1959 года. Мы встретились в букинистическом магазине. Эли выглядел плохо, лицо его было грустным.
- Что вы смотрите так на меня? - спросил он.
- Я вас давно не видел.
- Когда придет весна и я буду чувствовать себя немного лучше, мы встретимся в парке у нашей скамейки, я дам вам творческий отчет, - сказал он. - Я написал новые песни.
Встретиться у нашей любимой скамейки нам больше не довелось. В один из весенних дней Эли Савиковского проводили на вечный покой. Я не был в Минске и не мог присутствовать на его похоронах.
Много времени прошло после его смерти. И однажды весной, в воскресный день кто-то позвонил в мою дверь. Я открыл и застыл в изумлении. Мой Бог, Эли Савиковский!!! Та же улыбка на губах, тот же доброжелательный взгляд. Правда, без очков. В руках тот же сверток, с которым он приходил в парк. Так стоял я у открытой двери и не мог прийти в себя. И тут <Эли Савиковский> спрашивает меня:
- Я вас напугал?
- Гвалт! Тот же голос! - мороз прошел по коже.
- Я - Савиковский, - промолвил гость.
Я стоял, окаменев, и не мог понять, что происходит. <Савиковский> стоял у порога.
- Моего отца вы ведь знали? - спросил он.
Только сейчас я пришел в себя.
- Так, значит, вы сын Эли? Пожалуйста, пожалуйста, заходите.
После того, как он уже сидел за столом и так же, как его отец, с улыбкой развязывал сверток, я увидел знакомую папку.
- В этом году моему отцу исполнилось бы восемьдесят, и я хочу, чтобы вспомнили его в прессе. Вы же его хорошо знали.
Когда сын Савиковского ушел, я просмотрел тетради с почти 50 стихами, много рукописей, которые поэт создавал в течение почти 50 лет.
Эли Савиковский был настоящим поэтом и композитором и внес достойный вклад в еврейскую советскую литературу.

Мотл Грубиан

Мотл Грубиан Творческий путь Мотла Грубиана начался в начале 30 годов. Мне вспоминается его поэтическое выступление в помещении Минского Дома писателей, где впервые была представлена книга его стихов <Фун келер аф дер зун> (<Из подвала к солнцу>).
Пришли писатели, студенты, рабочие, члены артелей. Сидели, беседовали. Мотл играл с Зеликом Аксельродом в шахматы. Конечно, он по мастерству уступал Зелику, но борьба была упорной, и Мотлу было приятно, что Зелику не очень легко давалась игра.
- Пора начинать, - сказал Изи Харик.
Сразу послышался голос Рувима Рейзина:
- Мотл, садись в седло.
Зелик был недоволен, что пришлось прервать игру. Он подвинул шахматный столик к стене, чтобы никто не нарушил позицию, так как игру можно будет продолжить после литературного вечера.
Мотл Грубиан, Зелик Аксельрод и Изи Харик сели к столу. Слушатели заняли места в зале, и вечер начался. Со вступительным словом выступил Зелик Аксельрод. Он сказал, что книга удачная и по мастерству, и по форме изложения. У поэта свой подход к освещению международных событий. Картины не очень яркие, но свежие, впечатляющие.
Мотл сидел важно и время от времени приглаживал большую копну волос.
Затем выступил Изи Харик. В целом, он был согласен с Аксельродом. Но он не может согласиться с Грубианом относительно ритмики многих его стихов. Строки очень разные: одна длиной в версту, а другая, которая рифмуется с ней, короткая, как зевок. Размер стихотворной строки не выдержан. Читая их, можно сломать язык, стих застревает в горле, идет от образа к мысли. Короче, это напоминает хорошее вино, налитое в плохую бутыль.
Нетрудно понять, почему Харика не удовлетворяла ритмика многих стихов Грубиана. Поэзия Харика отличалась особой музыкальностью. Каждая стихотворная строка просилась в песню. Отсутствие ритмики резало его слух. Харик был убежден, что несоблюдение ритма в стихотворении происходит от небрежности, оттого, что поэт не работает тщательно над своими стихами.
Обычно такие вечера проходили спокойно. А здесь во время обсуждения все были возбуждены. Часть выступавших была не согласна с Хариком. Они считали, что отсутствие ритмики в некоторых стихах Грубиана органично, это помогает ему лучше выразить мысль, так как не теряется смысл стиха.
С Грубиана сошел весь кураж. Казалось, он весь ушел в свои думы. И это мешало ему вслушиваться в то, что говорят о его творчестве. Когда ему предоставили слово, он ничего не ответил на замечания выступивших коллег. Он, умница, начал читать свои стихи. Чувствовалось, что только для этого ему нужен был этот вечер. Он просто хотел высказать то, что лежало на сердце. Читал он четко, ясно, но тихо. В его произношении чувствовался украинский диалект, что для нас, белорусских евреев, звучало необычно.
Когда он читал, не ощущалось отсутствие ритмики в стихах. Ему громко аплодировали и просили читать еще.
Мотл поблагодарил публику, и на этом можно было завершить вечер. Но новеллисту Лейзеру Кацовичу пришло в голову сказать:
- Мотл, мы хотели бы услышать твое мнение о дебатах.
На что Мотл ответил:
- В рамках стихотворного размера мне так тесно, что я не могу высказать то, что мне хочется. Для чего же мне нужны такие цепи?
Затем он начал жаловаться на работников редакции, которые исправляют его стихи. Ему очень обидно, когда удаляют отдельные слова в строках его стихотворений. Правда, он не любит говорить об этом. С этим Грубиан столкнулся, когда работал в Радиокомитете редактором еврейских литературных передач.
Однажды вызвал его главный редактор и сказал:
- Не видно, что вы исправляли стихи. Когда они вам нравятся, вы просто подписываетесь и передаете их мне. Но редактор должен улучшать стихотворение. Возьмите тонкий карандаш, им будете исправлять стихи. И не забудьте показать их мне прежде, чем дадите перепечатать набело.
Каждому, кто приносил стихи в редакцию, Мотл жаловался:
- Этот тонкий карандаш меня загонит в гроб.
Впоследствии он нашел способ, которым можно было удовлетворить и редактора, и автора стихов, да и самому избавиться от лишних хлопот. Делал он это так. В стихах, которые Мотл готовил для представления редактору, он вычеркивал строки и сверху вновь надписывал их своей рукой. Создавалось впечатление, что это стихотворение он исправил.
Через короткое время он оставил работу на радио и поступил учиться на еврейский факультет педагогического института. К этому времени он был уже женат и имел сына. Жена его была тихой голубкой, худенькой брюнеткой.
Моте, равнодушный к себе, делал все возможное, чтобы обеспечить семью. Он писал статьи, занимался переводами, подрабатывал в разных редакциях. Однажды в коридоре пединститута во время перемены показалась его жена с ребенком на руках.
- Ну, достал? - спросила она.
- Как же, - ответил Моте, достал несколько купюр из кармана и дал ей. Он обнял ребенка, жену и сказал: - Ой, мои цыплята, без меня вы никогда не обойдетесь.
Проводив их к выходу, он вернулся и сказал нам:
- Я боюсь, что от моей учебы они ничего хорошего не получат.
В 1940 году вышла книга Грубиана <Стихи>, которая получила высокую оценку.
Во время войны его семья погибла в минском гетто.
Мотл был в армии, не раз рисковал жизнью и чудом уцелел. Не случайно он написал в стихотворении <Цветок>:
Ты спрашиваешь: как
Смерть приходит к нам?
В какой тогда она
Являлась нам одежде?
Мы узнавали смерть
По тяжким сапогам.
То были сапоги
Из человечьей кожи.
А я?
Я был одет
Под стать народных бед:
Из пепла был мой плащ,
А шапка - кровь да плач.
Ты спрашиваешь:
Как с врагом в единоборстве
Сходиться - хорошо ль?
Да,
Хорошо, когда
Патронов в сумке много
Да,
Если канонада
Твой прикрывает бой.
Когда к тебе пехота
Приходит на подмогу.
А если вдруг цветок,
Твоей обрызган кровью,
Кричит тебе:
"Довольно
Палить, дымить и жечь!
Вы зачадили поле.
Гляди, я угорел!"
:А ну, скажи теперь,
Что впрямь я не герой!
И небом не простится
Тебе за это, право!
Из пепла был мой плащ,
А шапка - кровь за плач.
И я воткнул в петлицу
Цветок войны кровавой.
Перевод Льва Озерова

После войны Грубиан поселился в Москве. В 1947 году вышла на идиш книга стихов <Гезанг вегн мут> (<Песня о мужестве>). В них ярко выразилась его писательская индивидуальность. Стихи его публиковались также в зарубежной коммунистической прессе.
Его тесную комнатку часто навещали писатели, артисты, просто любители еврейской литературы.
Материальное положение Мотла было неважным, но это его мало печалило. Когда к нему приходил приятель, он сажал его к столу, подходил к шкафу, вынимал несколько исписанных листков и угощал гостя стихами. Слушать его было одно удовольствие.
В конце сороковых годов, когда сталинские изверги обрушились на деятелей еврейской культуры - писателей, актеров, художников - Грубиан попытался скрыться от КГБ. Он дневал и ночевал у друзей и знакомых. И все-таки до него добрались. А как же иначе! Они должны были показать, что не зря получают такое большое жалование и имеют всякие привилегии.
Как и всем другим невиновным страдальцам, Грубиану предъявили фальшивые обвинения и на долгие годы сослали в лагеря. Там ему немного повезло. Несколько лет он работал санитаром. Те, кто были вместе с ним, рассказывали впоследствии, что Мотл вел себя в лагере очень достойно, помогал всем больным.
На свободу он вышел во второй половине 50-х годов после смерти Сталина.
Через некоторое время приехал в Минск, где работал до войны. Остановился у меня.
Прежде всего вынул из бокового кармана сверток стихов, которые создал в лагере. Из осторожности он их запоминал, но не записывал на бумаге, а записал только после освобождения.
Помню, что стихи эти произвели на меня очень большое впечатление, некоторые запомнились на всю жизнь:
Еврейские строки - роса на цветах,
Они стали моими цепями...

И далее:
Они, как холодное стальное копье,
Содрали, окровавили мою кожу.
Еврейские строки из века в век
Идут сквозь огонь и смерть...

Затем он прочитал мне еще одно стихотворение, в котором показал страшнейший каторжный труд заключенных. Мотл приходит к выводу, что <все равно, долго не простоят города, построенные на костях невинно убитых>.
И еще сказал он:
Когда нельзя было удержать
Чернила и перо, бумагу и карандаш,
Я заострил свое сердце
И писал огнем.

В стихотворении, посвященном матери, он пишет:
Говорят, что мой дом в цветении и радости,
Но душа ведь от тела отделилась,
Ты шила мне, мама, шелковую рубаху,
Теперь же я в каторжные цепи одет.
Мое сердце разорвано, растоптана радость -
Еврейский язык - моя боль и цветок,
Народ истреблен, вырезан,
А кто остался, тому уготована Сибирь...

- Ну? - спросил он, когда прочел уже с десяток стихов. Он ждал оценки. На это я ему ответил:
- Да, тебе пришлось заплатить высокую цену за эту поэзию. Но она стоит того.
- Неплохо сказано, - ответил Моте, - но впредь пусть наши руководители платят более достойно за поэзию.
- Да будет так!
Эту встречу мы отметили хорошим застольем. На следующее утро он сказал мне:
- Я должен здесь, в Минске, встретиться с актрисой Ханной Блущинской, но гардероб у меня не из лучших.
Действительно, на нем был старый костюм, который он за небольшую цену купил где-то в комиссионном магазине.
- Она, надеюсь, поймет, что я приехал не с курорта.
Вечером они пришли вместе.
- Будьте знакомы, это моя Ханэле!
Теперь на нем был красивый костюм, модные ботинки. Но одежда не сочеталась с его усталым лицом.
Ханна Блущинская, симпатичная женщина, элегантно одетая, сразу же почувствовала себя по-домашнему в моей скромной комнатке и дружески сказала: <Ай, ай, ай> о вчерашней пирушке.
- Ему нельзя выпивать: у него больное сердце. Как можно было так?!
И сразу перешла к другой теме:
- Как вам нравятся стихи Мотла?
Через несколько дней Грубиан покинул Минск. Ханна Блущинская вскоре переехала к нему в Москву. Оттуда Мотл время от времени наведывался в Минск.
В шестидесятые годы он был известен как талантливый поэт не только среди еврейских любителей литературы. Несколько книг стихов Грубиана вышли на русском языке и были высоко оценены читателями.
В беседах о поэзии часто приходится слышать от русских, белорусов и представителей других национальностей:
- У вас, евреев, есть интересный поэт Мотл Грубиан.
Особенно нравится он молодым поэтам. Они часто цитируют его стихи наизусть.
Хоть в жизни Мотл был человеком скромным, но зато всегда гордился своими стихами. Поэзию он ставил превыше всего. С этой мыслью он дневал и ночевал. Ко всему остальному относился равнодушно. Он часто не давал отчета своим поступкам. Поэтому иногда его не понимали не только приятели, но и близкие люди. К этому можно добавить, что в жизни он был человеком с твердым характером. Случалось, что он был жестким, с ним трудно было иметь дело. Но проходит несколько дней, и ты уже сидишь с ним за кружкой пива и беседуешь по-приятельски. Некоторые говорили по этому поводу:
- В поэзии он искренний, а в жизни не всегда такой.
В действительности, Мотл не любил фальши. Зачастую он поддавался эмоциям. Среди знакомых, которых он часто задевал, были такие, которые хорошо знали, как подойти к Грубиану.
К своим стихам он относился с большой ответственностью. Здесь ему были важны каждое выражение, каждое слово.
В жизни он был как большой ребенок. Многие его поступки выглядели со стороны комично. Но в самое трудное время в нем чувствовался поэт.
Вспоминаю, как в последние годы своей жизни он приехал в Минск с женой. Она была с театром на гастролях. Ханна внезапно заболела и перенесла нелегкую операцию. Вдовы минских писателей готовили еду для больной. Мотл носил в больницу горячую пищу, завернутую в полотенце, чтобы она не остыла.
Шел он через дворы, восторженно наблюдал за прыгающими воробьями. Временами останавливался у дерева, смотрел на птиц и что-то шептал про себя. Не иначе, как у него рождалось стихотворение. Из-за этого пища часто остывала. После этого выбегал из больницы и искал, где можно ее подогреть. Даже на больничной койке, когда его сердце работало чудом и каждая минута была дарована, он, вопреки запрету врачей и медсестер, писал стихи. При этом хорошо знал, в каком находится состоянии.
За несколько часов до смерти написал стихотворение, которое начинается строкой: <Такая вот жизнь! Мне несут кислородную подушку>.
Нет уже Мотла Грубиана. Не придется слушать его, разговаривать с ним. Но Мотл живет в моей памяти. Иногда я беру томик стихов Грубиана <Умруикер винт> (<Беспокойный ветер>), который был опубликован в 1979 году. Там нахожу стихи, написанные в последние годы его жизни.
И убеждаюсь, как верны строки стихотворения <Блетер> (<Листья>), которое он посвятил своей жене Ханне:
...Ты ведь знаешь, что смерть
Над душою поэта не властна,
Поэты живут в капле росы
Повсеместно, яро, пристрастно,
В капле росы,
В вишневом листке,
В зеленых лесах -
Вблизи, вдалеке...
Перевод Льва Озерова

Мотл Грубиан оставил большое наследство - свою поэзию, которая переживет не одно поколение.

Он писал потому, что не писать - не мог

Гирш Рэлес и Пиня Плоткин Насколько я помню, познакомился с Пиней Плоткиным в редакции минской газеты <Молодой рабочий>. Это произошло в 1935 году. начинающих писателей собрали подписать приветствие к предстоящему юбилею Изи Харика.
Мы были многим ему обязаны: Изи Харик просто вытянул нас из местечек, отправил в учебные заведения и предоставил возможность для творческого роста. Среди нас было много уже известных молодых поэтов: Рувим Рейзин, Лев Талалай, Генах Шведик, Мотя Дегтярь, Хаим Мальтинский и другие. Плоткин тогда был еще начинающим, и, возможно, он впервые появился в таком обществе. Вообще-то он чувствовал себя неуютно и ни с кем даже словом не перебросился. Только прислушивался к шуткам и пословицам, которые источали любители показать себя. Но сам он только смущенно улыбался.
Текст приветствия был уже подготовлен. Надо было только его подписать. Когда дошла очередь до Пини, он сказал:
- Я опубликовал всего лишь несколько стихотворений, так что моя фамилия ничего не скажет ни читателям, ни юбиляру.
Когда мы вышли из редакции, я к нему обратился и сказал:
- Напрасно ты не подписался, ты слишком принципиален.
- Ничего, - ответил он. - Все еще впереди. Когда я уже что-нибудь значительное опубликую, когда я уже стану настоящим поэтом, тогда буду подписывать приветствия.
Время прошло, и его стихи все чаще можно было видеть на страницах газеты <Молодой рабочий> и в журнале <Штерн>. И все же в обществе писателей он бывал редко. Единственным, с кем подружился, был молодой талантливый поэт Шимон Лельчук.
По характерам они были различны. Лельчук был веселый общительный парень, любил пошутить. Он часто проводил время в приятных компаниях. Пиня, наоборот, спокойный, застенчивый парень, любил больше слушать, чем говорить. И все же их тянуло друг к другу.
Творчество молодого поколения литераторов, как их тогда называли, было хорошо принято любителями поэзии.
Когда книга Плоткина вышла из печати, он служил в армии. В это время и прекратились наши встречи с ним почти на десять лет, а может быть, даже и на большее время. До меня доходили вести, что он все годы войны пробыл на фронте и после демобилизации устроился работать в Бобруйске педагогом. Больше о нем я ничего не слышал.
В период сталинских гонений и преследований вдруг у меня в квартире появился человек средних лет, вся грудь в орденах и медалях. Я взглянул на него и сразу узнал:
- Пиня, каким ветром!?
- Ну, если ты думаешь, что это меня ветром занесло, то ты должен был спросить - каким злым ветром?
- А что с тобой случилось?
- Что бы ни случилось, но раз ты меня узнал, то, слава Богу,- услышал я его полесский выговор. - Я прибыл сюда всего лишь на один день и выкроил немного времени, чтобы увидеться с тобой, прочитать тебе несколько стихотворений, которые я написал после войны.
Он вытащил из бокового кармана пиджака блокнот со стихами, из брючного кармана чекушку водки и поставил на стол.
- Это мы потом, - показал он на бутылочку.
Уселся и начал читать. Читал он тихо, чтобы за стеной не слышали, что мы разговариваем на еврейском языке. Я помню, что стихи его произвели на меня большое впечатление. В основном это были стихи о войне. В них слышались и боль, и страдание, и безграничная ненависть к врагам Родины. Ему удалось, как никому другому, выразить чувства меткими поэтическими средствами, возвысить эти стихи до настоящей поэзии. Трудные испытания, переживания и глубокая боль слышались в этих стихах. Он описывал жуткие, ужасные преступления, которые фашисты творили на оккупированной территории. Помнится, на меня тяжелое, сильное впечатление произвело маленькое стихотворение. В нем поэт описывает посещение своего местечка. Евреев там не осталось. В одном из переулков он встретил незнакомца, и тот удивленно сказал:
- Ого! Еврей в местечке! Не иначе, как ты приехал навестить покойников, навестить кладбище.
После, когда мы уже выпили и закусили, я задал ему вопрос:
- Что ты думаешь с этими стихами делать?
Спросил не просто так. В то время были ликвидированы все еврейские издательства. Даже говорить на улице по-еврейски было небезопасно.
- Не писать я не могу, - отвечал он мне. - Стихи сами просятся на бумагу, так как же мне их не записывать? И вообще, я никогда не творил для заработков. Это для души.
ЧЕРЕЗ ГОДЫ МНЕ СВЕТИТ
МЕСТЕЧКО МОЕ:
Давно заросли тропинки,
Что в юности я протоптал...
Засыпали их снежинки
И времени грозный вал.
Они, как родные дети,
Зовут меня вновь и вновь...
Чем я могу ответить
На вечную их любовь?..
Местечко мое на свете -
Майн штетеле аф дер велт,
Пускай через годы светит
Мне твой волшебный свет!
Перевод с идиш Давида Симановича


После этой встречи прошло много лет: Начал издаваться журнал <Советиш Геймланд>, в котором были опубликованы стихи Пини Плоткина. Среди них были и те, которые он читал мне когда-то.
Поэзия Плоткина развивалась в двух направлениях. Есть у него стихи, в которых доминирует гражданская лирика, и стихи, которые можно отнести к интимной лирике. Особенно интересны сонеты. Он живет событиями, которые происходят у нас в стране и во всем мире. Он отзывается на них стихами и поэмами. В большинстве своем эти стихи лаконичны, но содержат много рассуждений, мыслей. Например, в одном из стихотворений поэт рассказывает, как ему снится война. Он командует батареей, набрасывает на бумаге координаты и отдает команду - стрелять... Кончается тем, что жена будит его и говорит:
- Что ты кричишь, ты ведь разбудил детей.
Видно, война настолько проникла в сознание, в мысли, что он всю жизнь не мог от этих впечатлений освободиться.

В ОСВОБОЖДЕННОМ ГОРОДЕ

Мы в город вошли.
И в час рассвета
Казалось, что вымер
он навсегда:
И буду всю жизнь
я помнить это:
За колючей проволокой -
еврейское гетто:
И над ним -
догорающая звезда.
А земля звала:
На помощь! Скорее!
Я разграблена,
я разрыта насквозь:
В кровавой траншее
лежат мои дети - евреи:
Им свободу увидеть
не довелось:
И вдруг из этого
страшного ада
Вышел узник
с желтой звездой,
Качаясь от ветра,
стоял он рядом,
В жалких лохмотьях,
с пылающим взглядом,
Еще молодой,
но уже седой:
И мы, как былинку,
его подхватили -
Мы еле успели
его подхватить.
А он, собрав
последние силы,
Тихо сказал,
но услышать смогли мы:
- Я должен фашистам
за все отомстить!..
:Вы слышите, люди?
В час рассвета
Выходят мертвые
с нами на связь:
Их завещанье -
вы слышите это? -
Чтоб не стала планета
Печальным гетто,
Не забывайте
погибших нас.
Перевод с идиш Давида Симановича

Самая эмоциональная лирика - в сонетах, которые он писал в течение многих лет. Поэзия Плоткина отличается своей естественностью и, можно даже сказать, народностью, своим родным языком - <мамелошн>. В наше время это является большим достоинством.
Сегодня в еврейской литературе у многих писателей, в основном, у молодых, чувствуется неестественность в творчестве на родном языке. Это скорее не творчество, а какой-то словарь. Правда, очень трудно их в этом упрекать, потому что редко услышишь еврейскую речь, не с кем общаться на родном языке. Выход только один - черпать естественный язык из еврейской литературы, учиться у классиков.
Что касается Пини Плоткина, то он, как и все писатели его поколения, впитал родной язык с колыбели. В Бобруйске, где он живет, слава Богу, есть еще некоторое количество евреев, которые разговаривают на родном языке. Он часто выступает в клубах с чтением своей лирики, руководит группой учеников, которые изучают еврейский язык.

© Мишпоха-А. 2005-2011 г. Историко-публицистический журнал.