Григорий (Гершон) Трестман, известный израильский
поэт, писатель, публицист и драматург…
Как только на самом деле ни называют
Григория Трестмана! И практически всё – правда! Поэт
милостью Божьей – потому что его стихи являют собой действительную мощь поэтического
дара, философскую глубину мысли и высочайшую степень истинного душевного
откровения.
Писатель и публицист – потому что он не
просто человек твёрдых убеждений и чёткой гражданской позиции, но и
отстаивающий их в своих статьях и прозаических произведениях.
Драматург – потому что
литературно-музыкальный спектакль по его книге “Голем,
или Проклятие Фауста” взрывает и поднимает залы в едином сильнейшем переживании
катарсиса и благодарности автору.
И лишь характеристика Григория Трестмана – как известного израильского поэта требует
некоторого уточнения. Не совсем, и не только израильского.
Минчанин по рождению, поэт, пишущий на
прекраснейшем русском языке, остаётся и поэтом нашей страны – тем более, что значительная часть произведений была написана им в
Минске. В этом городе в октябре прошлого года состоялась и презентация книги Г.
Трестмана “Иов”, изданной в серии “Минская школа”
издательством “Новые Мехи”.
Во всё, что бы ни писал, Г. Трестман вкладывает
столько души, любящей и мудрой, что читатель не может не испытывать радости и
восторга.
Почти одновременно с “Иовом” в Израиле вышла книга Григория Трестмана “Земля оливковых стражей”. Это книга о деревьях и
цветах Израиля. Написана книга так, что каждый цветок и каждое дерево
представляются читателю как личность со своей историей, судьбой и характером, а
все они вместе – портрет страны.
“Трестман – поэт яркого классического, большого
стиля… Он будет писать стихи столько, сколько ему отпущено дыхания”, – написала
о поэте известный литературовед, лауреат нескольких израильских и международных
литературных премий Майя Каганская. Лучше и не скажешь…
Я вас люблю...
За тройкой этих слов,
как волчья стая за почтовой тройкой,
и как за волчьей стаей свора псов,
и как за псами егеря…
Постой-ка,
Под лошадиный храп и псиный лай
в начале гона отдышаться дай…
За тройкой перепетых, ветхих слов,
давно не разбирая голосов,
несутся архаичные уродцы –
весь ад моих нечеловечьих чувств…
Касаюсь ваших глаз, и плеч, и уст,
пока с кровавым смехом иноходцы,
горя белками, упряжь в страхе рвут,
и с места рвут в карьер, и все ж из пут
не вырвутся…
Почтовая карета
мотается и бьется по кюветам,
ухабах, пнях, колдобинах, камнях
рессоры разбивает на камнях,
и вам несет признание мое –
Я вас люблю…
О, тройка слов, старье!
В учтивости смущенного посланья,
которому сто двадцать тысяч лет
не дышит одряхлевшее признанье:
в нем кровь свернулась,
в нем запнулся свет.
Оно не достигает адресата,
любимая, хотя бы потому,
что хрипло, потно, снежно, волосато
сквозь высверки ружейные и тьму
за ним несутся знойные волчицы,
они почти догнали пристяжных.
Прыжок – и повисают на ключицах,
но псы уже набросились на них.
Залп егерей –
и снова триедино
все в мыле мчатся…
Содранные спины
растерзанной, затертой тройки слов
кровоточат, как в первый миг признанья,
как спины лошадей, волков и псов
в нелепом и смертельном состязанье.
Я вас люблю…
Смотри, как мчится цепь
и длится бесконечная погоня,
минуя чащу, пашню, поле, степь,
где кони, волки, псы и снова кони.
Но это лишь вступление в слова
«Я вас люблю»…
Они едва-едва
в признанье этом на себя похожи –
как выдранные конские бока,
лежащие в снегу на бездорожье,
похожи на живого рысака…
Какою воскресить его ценой?..
Я вас люблю, бесценный ангел мой!..
* * *
Во мне звучит все тот же диалог,
хоть не ищу я к прошлому возврата.
Опять перебираю каждый слог,
иного ожидая результата.
Опять пытаюсь острые углы
скруглить, сдвигая наши половинки,
но, словно кровь, течет из-под иглы
усталый хрип истертой грампластинки:
«Напрасно слов, мой суженый, не трать,
мы упустили наш счастливый случай,
не отпоешь ты эту песню вспять!»…
Возможно так, любовь моя, и лучше…
ГРАД В ИЕРУСАЛИМЕ
Пал на Иерусалим
град затмившихся небес.
Белым пламенем палим,
Город в сумраке исчез.
Воет облачная мгла.
Убежал под крышу Бог.
Лупит град в колокола,
в стены древних синагог.
С ног метель сбивает всех
и – свирепей птичьих свор –
рвет зонты и без помех
их швыряет под забор.
Град беснуется, ревет:
раскаленной дробью град
выбил петли из ворот,
изогнул чугун оград.
Град ярится до утра,
город град берет в каре,
ледяная мошкара
рушит кроны во дворе.
Сквозь буран, пургу,
надсад
стал – незряч и неделим –
Иерусалимом – град,
градом – Иерусалим.
МАРК ШАГАЛ В МЕА-ШЕАРИМ
Все кувырком на праздничной планете!
Лишь вверх ногами может жить еврей.
И я ли первый виноват на свете,
Что холст порой художника мудрей?..
Раввину мой портрет почти что впору,
Чуть тесноват, а так – ни дать, ни взять.
Он въедливо и вечно учит Тору,
чтоб на ошибки Богу указать.
Поэтому во времени полотна
вбирают память всех людских дорог,
и воскресают в рамах неохотно –
лишь призовет их демиурга Бог.
Я сам остановил часы и сердце,
оставил свой мольберт, забыл верстак.
И умер сам собой в полете так,
чтоб не заметить суетливой смерти…
* * *
В местах, где существует связь
времен,
Обычно время чувствует усталость
И держится на перечне имен,
Которым безразличны смерть и старость.
Чем имена судьбинней
и древней,
чем дети – их носители – моложе,
чем больше сил скопилось у корней,
тем ярче виден свет сквозь бледность кожи.
Избыло время цифровой отсчет:
среди камней и кактусов колючих
оно не то стоит, не то течет,
подобно исполинской зимней туче.
Во времени проходят харедим,
и каждый остается невредим.
* * *
Здесь виден Бог, поскольку Бог
незрим.
И это не софистика. Тем боле
ты не постигнешь Меа-Шеарим,
покуда ты живешь в своей неволе,
покуда Бог тебе – пусть Бог, но Он –
пусть высшая, но все ж – из оговорок,
покуда тени рубят весь район
на сто ворот и тысячи задворок.
* * *
Усталые бойцы идут в ночи не в ногу,
стирают пот со лба и воспаленных глаз.
И, значит, вновь Ицхак назначен в жертву Богу,
но ангел не спасет мальчишку в этот раз.
Очнулся Амалек, из нор могильных вышел,
он жаждет убивать, ему обещан рай.
Пожалуйста, Господь, не забирай мальчишек,
невинной кровью их Свой лик не замарай!
Ицхак свой выбрал путь —
рисковый путь солдата,
осколки, взрывы, дым и ангелы над ним.
И тысячи врагов поверженных, как плату,
за гибель сыновей принять мы не хотим.
Убийцы под землей ползут вампиров тише.
Кому черед взойти на жертвенник войны?
Остановись, Господь, не забирай мальчишек,
на них судом своим не возлагай вины.
Но просвещенный мир Ицхаку руки свяжет,
и хором завопит, не ведая стыда,
чтоб отпустили мы злодеев из-под стражи
и возвратились вновь на плаху, как всегда.
Любой солдат — Ицхак, и нет призванья выше.
Бесстрастный Адонай вновь
приношений ждет.
Но берегись, Господь, не забирай мальчишек!
Иначе на Тебя восстанет Твой народ.
ПЕРЕКЛИЧКА
1
Аптека, улица, фонарь…
А. Блок
Я вхожу и вхожу в ту же реку.
Сколько раз?
Разве стоит считать,
раз от века дано человеку
попадать в ту же реку опять.
Я вхожу и вхожу в ту же реку,
открываю все тот же букварь…
С той же улицы…
в ту же аптеку…
тем же носом о тот же фонарь…
2
Февраль. Достать чернил
и плакать!
Б. Пастернак
Ты не впряжешь в пролетку клячу:
ни клячи, ни пролетки нет.
Февраль… Но до чернил и плача
две тыщи верст и сотня лет.
Дождинки ежатся от дрожи,
сокрыто зренье пеленой,
и ты стихи навзрыд не сложишь
в плену истерики ночной.
СЧИТАЛОЧКА
Не поговорили…
Ю. Левитанский
Что ни похороны – пьянки,
закусь – дырка от баранки,
сорок градусов внутри.
Что ни пьянка – то поминки,
мы уходим без заминки,
нас осталось: раз, два, три.
В облаках или в могиле
пили – не договорили,
позабыли все слова.
Было… не было… пропало,
нас и раньше было мало,
а осталось: раз и два.
Кто плутал в кошмарной сказке,
не заботясь о развязке –
пировал не без прикрас.
Неужели эта кроха
называется эпоха?
Сколько нас осталось?
– Раз.
Захлебнись предсмертным хрипом
со своим с дагерротипом…
Замогильный окоем...
Здравствуй, прошлая потеха,
в зазеркальных залах смеха –
все, что будет за нулем.