Мишпоха №35 | Александр ЛИТИН * Alexander LITIN. ДВЕ ЖИЗНИ ЛЕОНИДА РАКОВА * TWO LIVES OF LEONID RAKOV |
ДВЕ ЖИЗНИ ЛЕОНИДА РАКОВА Александр ЛИТИН ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() |
Жизнь
Леонида Николаевича Ракова, известного российского
художника, вполне могла стать сюжетом романа или художественного фильма. Его судьба
трагична и в то же время во многом обычна для целого поколения. Леонид
Николаевич родился в Минске 17 марта 1930 года. Во время войны остался без
родителей и оказался в детдоме. В 1944 году был вывезен в Германию на
принудительные работы. В 1950 году, после возвращения, окончил Московскую
художественную школу. Служил в армии в Ростове-на-Дону. Учился в Строгановке. В 1969 году вступил в Союз художников.
Участвовал во всесоюзных и международных выставках. В 1970 году награждён серебряной медалью Академии художеств. Так всё просто и
незатейливо. Но сколько вместилось между этими несколькими строчками– не одна, а две жизни. Вот
что рассказал сам Леонид Николаевич. «До
войны я был Ильёй Григорьевичем Ратгаузом. Дома меня Люсиком звали. Мама,
Фаина Самойловна Гордина, работала в Совнаркоме
секретарём. Она практически всё время на работе проводила. Я ходил туда к ней.
А отец, Ратгауз Григорий Ильич, был одним из
руководителей Белорусского художественного фонда. Я с ним довольно часто
выезжал в командировки. Бывали мы и в Москве, когда белорусские выставки здесь
проводились. Помню, нас всегда очень хорошо принимали. Обедали мы часто в
«Национале» или в «Метрополе», и там отца узнавали. Помню, мы как-то пошли в
«Метрополь». Это очень статусный ресторан был, а на улице сидел нищий мальчик,
просил милостыню. Отец его взял в ресторан, усадил за стол, и мы вместе
обедали. С нами жила бабушка, мамина мама, Софья Абрамовна Гордина (Миранская по рождению).
Её первый муж и семеро детей уехали ещё до революции во Францию, а бабушку он
не успел забрать. Так она и осталась здесь. У
нас была домработница, немка тётя Катя. Она была «в ведомстве» бабушки,
занималась уборкой, ходила в магазин за покупками. А бабушка только стряпала.
Это она никому не доверяла. Как она делала котлеты! Они у неё буквально летали.
Говорила, что котлетки должны набрать воздуха, чтобы быть пышными. И
действительно, я таких котлет больше никогда в жизни не ел. Готовила она и
еврейские блюда: фаршированую рыбу, цимес, что-то типа картофельной запеканки, шейку, конечно,
фаршировала. Хотя о Песахе я понятия не имел, но до
войны мацу пробовал. То ли её кто-то приносил, то ли покупали где-то… Семья была ассимилированная. И даже по-еврейски никто,
по-моему, не говорил. Может, бабушка и знала язык, но с кем ей было говорить? Воспитывали
меня отец и бабушка. Маме было не до меня. Она была занята на работе и
какими-то дамскими делами: маникюр-педикюр. Потом ещё занималась спортивной
стрельбой, была ворошиловским стрелком. Бабушка за мной присматривала. А папа
учил всяким этическим нормам. Думаю, что своё воспитание я получил от него. Родителей
отца я никогда не видел, не знал, кто они. Он был родом откуда-то из
Прибалтики. Меня это в то время мало волновало. Какие там родственные связи?..
Пойти с ребятами в футбол погонять да чтобы не совсем плохо с учёбой было… Наши дворовые дела – вот это было для меня интересно и
важно. Я
учился в школе, гонял на велосипеде, ездил с отцом в командировки, в
пионерлагеря. Обычная жизнь советского ребёнка. Какое
образование было у родителей? Наверное, было какое-то, раз они занимали
должности. Мама была очень грамотная, а отец говорил с лёгким прибалтийским
акцентом. Художником он не был, карандаша в руках не держал, но был хорошим
администратором, разбирался в этом хозяйстве. Умел организовать людей и, судя
по поломничеству в наш дом, пользовался уважением. В
доме всегда было много художников. Я поэтому художником и стал – каждый, кто
приходил, считал своей обязанностью поучить меня рисовать. А приходили З.И. Азгур, А.В. Грубе, Н.И. Гусев,
А.М. Бразер, Е.Е. Красовский, А.А. Бембель – вся верхушка белорусских художников. Я
присутствовал при их беседах. Ночью они резались в преферанс в отдельной
комнате. А так собирались за большим столом. Бабушка занималась угощениями. Всё
было корректно, без пьянки. В углу стояла голландская
печь, рядом столик с самоваром, который всегда кипел, а бабушка наливала всем
чай. В пять часов каждый день мы садились обедать. Никогда не подавался суп без
супницы, всё было сервировано. Учился я в школе, которая
была построена перед войной рядом с минским вокзалом. Хорошая была школа. У
сестры моей мамы, Эсфири Самойловны, была семья. Мужа
звали Раков Николай Дмитриевич. Он работал в комитете по спорту, а до этого
играл за сборную Белоруссии в футбол, в хоккей с мячом. Был офицером НКВД. Они
жили рядом – на улице Карла Маркса. Эсфирь Самойловна тоже работала в НКВД
секретарём Цанавы – тогдашнего министра внутренних
дел БССР. Первый день войны хорошо
помню. Накануне я сел на велосипед и поехал из центра в парк Челюскинцев. У
меня была привязана подушечка к взрослому велосипеду. Какой-то человек в
военной форме попросил: «Мальчик, дай мне велосипед. Мне нужно съездить. Я тебе
быстро верну». Я потом уже понял, что это диверсант был. Он, конечно, не
вернулся. Я пришёл домой расстроенный, очень поздно, и без велосипеда. А дома
на меня злились не столько из-за велосипеда, а за то, что пришёл поздно. И
первый раз в жизни меня папа по заднице ремнём
отхлестал. Ну, я чувствовал, что виноват. А ночью папу вызвали в военкомат, …и
больше я его никогда в жизни не видел. В первый же день войны Эсфирь
Самойловну отправили с секретариатом в Москву, она даже не смогла зайти домой,
забрать дочку Жанночку. В Москве попала в секретариат
Берии. Николая Дмитриевича, её мужа, как и моего отца, сразу призвали, но,
слава Богу, он вернулся живым и здоровым. Жили
мы на улице Советской. На второй день войны наш дом разбомбило
и он сгорел. Рядом был шляпный магазин, в него попала первая бомба. Мы
спрятались в школе, в бомбоубежище. Всё, что мы с собой взяли, это сумочку с
едой. Думали, бомбёжка окончится и сразу вернёмся.
Рядом были стройки НКВД. Видимо, туда целили, и вся улица была засыпана
фотографиями в фас и профиль. Когда
вышли из школьного бомбоубежища, Минск пылал. Был сплошной огонь. Через этот
огонь мы и отправились к своему дому. Напротив ГУМа
был большой гастроном. И вот картина, которая меня впечатлила: среди огня из
огромных выгоревших дверей магазина с гиканьем выскочила лошадь, запряжённая в
подводу с горой продуктов. Какой-то шустрый человек успел грабануть горящий
магазин. Картина – хоть где-то в фильме используй… Поскольку нашего дома больше не было, а где-то жить нужно
было, мы заняли одну комнату в соседней поликлинике. Жили там мы с мамой и
бабушкой, Жанночкой, нашей соседкой тётей Люсей,
мамой моего друга Валерика (звали её Рахиль Гиршевна Белодубровская, но для
меня она всегда была тётей Люсей), её детьми Вовой и Валериком
и их бабушкой (как звали, не помню, но хорошо её зрительно вижу – сухонькая
маленькая старушка). Там были банки-склянки от лекарств, которые мы убрали, и
много топчанов. Здесь мы и жили некоторое время. Вскоре немцы пришли. Потом появилось объявление: «Жиды и коммунисты – с вещами на такую-то площадь!». Мы все
дисциплинированные были, приучены – вот и пошли. Нас повели в район Немиги в
гетто. Территорию обтянули колючей проволокой. Нам достался деревянный
одноэтажный дом рядом с ограждением и большим пустырём. Жили там снова все
вместе. Наша семья с Жанночкой и семья Валерика: его мама, бабушка, братик. Через соседний пустырь
мы практически каждый день выбирались с Валериком из
гетто что-то обменять на еду. У нас были пришиты на одежде на живую нитку
жёлтые звёзды, которые мы перед очередным рейдом срывали. Нужно было пробраться
за проволоку. Может быть, если бы взрослый вылез, его сразу бы и пристрелили. А
так – два пацана… Довольно часто на этом пустыре нас
перехватывал один взрослый мужик и всё у нас отнимал. Да ещё и по шее давал.
Отпетая сволочь… Мы, перед тем как идти, смотрели, нет ли этого типа… Напротив Дома правительства жила портниха мамы. Мастерица
была хорошая, и во время войны продолжала шить. Она в контакте с немцами была.
К ней мы приносили золотые колечки, мелкие вещи из старых сбережений, а она,
видимо, меняла это у немцев на пачки масла, ещё что-то. Не знаю, что себе
оставляла, но нас вполне устраивало, что она нам давала. Это мы в гетто несли. Мы
встретили одну мамину сотрудницу, которую звали Люся Черкис.
У неё своих четверо детей было. Старших помню: Эдик и
Галя. Она работала в немецкой столовой. Нам очень здорово
продуктами помогала, очень смелая была женщина. Уже после войны я с ней
встречался, когда приезжал в Минск. Дочка её, Галя, потом танцевала в
белорусском ансамбле, бывала в Москве. В
какой-то момент привезли в гетто евреев из Германии. Начались контакты с ними.
Мы были, как почтальоны. Взрослые нам давали, что менять, мы меняли и
приносили. Нам что-то тоже перепадало из еды. Иногда
к нам приходил бабушкин брат Миранский, который до
войны в Минске держал фотографию. На всех его фотографиях подпись была
«Фотография Миранского». Он ещё в 1913 году получил
звание «Почётный потомственный гражданин Минска». Он жил один, кроме нас, ему
не с кем было общаться. Очень был приятный старичок. А мы с ним старались
делиться. Однажды он пришёл, лёг и умер. Я запомнил, как по нему ползали вши.
Как в страшном сне. Как-то был погром не в
нашем районе, и мы, пацаны, пошли посмотреть. Картина
жуткая: лежат окоченевшие трупы в разных позах, дети с раздолбленными головами.
Взрослые – голые, полуголые… Первую
зиму войны мы пережили в гетто. А 2 марта 1942 года в 4 часа утра гетто
окружили. Это были в основном полицаи в чёрной форме. Немцев было немного.
Среди полицаев большинство – из Украины, но и местные были. Всех стали выгонять
на улицу. Когда из дома выходили, полицаи всё осматривали, простукивали – не
спрятался ли кто. Было очень холодно, весной и не пахло. На нас лёгкие пальтишечки, лёгкая обувь… Всё,
что можно было, мы уже выменяли на еду. Мы оказалась рядом с проволокой. И наши
с Валериком Леончиковым мамы
прямо вытолкнули нас из толпы, сказали: «Бегите, бегите… пока тёмно». Один
полицай увидел, что мы убегаем, и хотел выстрелить, но второй опустил его ружьё
и махнул рукой: «Да ладно, куда им деться…» Так мы вдвоём убежали… После погрома мы вернулись
посмотреть, что и как… Стоял шлагбаум, через который
входили и выходили группы, идущие на работу. Он был перекрыт, рядом были два
полицая. А дальше огромная толпа ждёт открытия шлагбаума, чтобы броситься в
гетто и разобрать, что осталось после погрома. Никогда
уже не выйдут из гетто мама с бабушкой, Жанночка,
тётя Люся, её сын и её мама. Мы
с Валериком думали, куда податься. Обратились к
знакомым Николая Сергеевича Леончикова, которые с ним
до войны работали. Интеллигентные люди. Пришли к ним в Естественно,
под своей фамилией, Ратгауз, я туда попасть бы не
смог. Сам придумал легенду. Из близких людей знал только семью Раковых – сестры
моей мамы. Больше ничего в голову не шло. Есть муж тёти Эсфири
– Раков Николай. Вот я и стал Раковым Леонидом Николаевичем. Когда имя выбирал,
взял Леонид, чтобы первая буква совпадала с моим именем Люсик.
У Валеры папа был белорусом из Гомеля, ему ничего придумывать не пришлось. Мы не
были похожи на евреев, и об этом никогда не заходило речи. Периодически
проводились проверки на «обрезание». Приходили немецкие врачи, раздевали,
осматривали… Поскольку у нас семья была
ассимилированная, обрезание мне не делали. Негритёнок
один к нам попал, так в детдоме и остался, его не тронули. Жило
в детдоме человек шестьдесят разных возрастов. Девочки в одной половине,
мальчики в другой. Самым старшим было по 14 лет. Двое их было – Медведь и
Казаченко. Они руководили нами. В
баню нас не водили, бельё не меняли. Вшей мы выжигали над кострами: вывернешь
рубашку, над огнём подержишь, они там щёлкают. Только это и было спасением. Как кормили нас, трудно вообразить. Картофельными
очистками, овсянкой… Как-то на дне котла оказалась
крыса. Ну, ничего – съели и с крысой… Вся наша жизнь
заключалась в добывании еды. Выбирались в город, пытались промышлять. Лазали по
помойкам вблизи мест, где обитали немцы. Там можно было из консервных банок
выцарапать какие-то остатки. Нам
уже было по 12 лет, а в детском доме были и малыши трёх – четырёхлетние. Они по
помойкам не могли ходить. Нас никто не учил, но мы понимали, что и им нужно
что-то принести. Хоть и сами голодные, но корочки от сыра или хлеба, ещё что-то
приносили, подкармливали их. Потом стали и подворовывать, где что плохо лежало,
особенно на рынках. Ходили на станцию, смотрели, что можно съестного урвать. Подходит, например, немецкий эшелон, на котором
написано «Salz». Мы идём втроём – вчетвером. Двое
изображают настоящую драку. Часовые ходят вдоль состава, смотрят, как пацаны дерутся. Мы подходили к вагону и буром высверливали
дырку. Что там одна доска – ерунда. Подставляли сумки для противогазов и
набивали солью. Сами были худенькими, как стручки, нас от этого веса качало.
Свистнем «артистам», те прекращают драку и убегают. Дальше соль раскладывали по
мешочкам, на станции залезали под вагоны в ящики с ветошью и ехали в Западную
Белоруссию. Здесь можно было соль поменять на картошку. Возвращались назад,
часть отдавали на кухню, часть продавали на базаре, а на вырученные деньги
покупали хлеб. Вот такие коммерсанты-челноки. Позже
начала помогать детдому церковь: приносили еду. Нас крестили. У всех были
крёстные мамы. Некоторые очень ответственно к этому относились, приносили
что-то поесть или забирали к себе в семью в один из дней. Мне не очень повезло
с «мамой». Она была совершенно безразлична, редко приходила и ничего не
приносила. Как-то друг мой Валерик заболел тифом. Да и как там было не заболеть! Почти
весь детский дом болел тифом. Причём это был не брюшной, а сыпной тиф,
связанный со вшами. Но, как ни странно, почти все выжили. Может, детский
организм ещё довольно крепким был? Мы
в детдоме были по 15 июня 1944 года. В этот день нас из Минска увезли, а через
короткое время Советская армия Минск освободила. Приехали
за нами две машины, нас загрузили. Кто был постарше, пересадили в вагон и
повезли. Человек шестьдесят было. Ехали в теплушке, нары в три ряда, посередине
печка и часовой, который на остановках открывал двери, выпускал пописать… Наверное,
и не думали немцы, что найдутся два чудака, которые убегут. Состав был большой,
там и взрослых везли, и какие-то награбленные вещи. Нас до Барановичей довезли,
и здесь я с ещё одним парнем, Мишей, решил драпануть.
Ничего не могли придумать лучше, чем идти по шоссе. Зашли в первый же дом. Нас,
заморышей, напоили молоком, дали по куску хлеба. Но не успели мы допить-доесть,
как останавливается мотоцикл, выскакивают два немца. Нас за
шкирки, отлупили, посадили в одну коляску и отвезли
назад к поезду. После этого нас уже выводили из вагона только под конвоем. Так мы до Германии и доехали. Загнали в какой-то лесной
дом. Здесь нам бежать уже было некуда. Но, как ни странно, кормили…
Место это называлось Фалькенбург. Валерик остался там, и их группу вывезли в Дрезден (потом
он попал на Украину, в Дрогобыч), а нас отправили в Мюнстер,
городок возле Гамбурга. Всех ребят выгнали на площадь, а вокруг собрались
немецкие хозяева нас разбирать. К этому времени осталось всего человек
пятнадцать. Меня забрал столяр Фриц Надшак.
У него была столярная мастерская, я работал в подвале истопником. Потом: сбегай
туда, принеси то, сядь на велосипед, привези болты, ещё что-то. В мастерской
работали один гражданский голландец, поляк, белорус Николай и два пленных
француза Роже и Тони. Любопытные ребята, прямо Пат и Паташон. Тони Монти был высоченный и худой, а Роже – толстяк с булькающим голосом. Французы были
квалифицированными столярами, Николай работал на станках, что делал поляк – не
помню. Ещё были два местных пацана лет по шестнадцать.
Их я заставлял делиться со мной завтраками, которые им мамы давали. Говорил,
что иначе на них ящик с гвоздями упадёт. И они делились. Как-то у меня лопнул
мой деревянный башмак. Была зима, и я показал башмак одному из этих ребят,
Шульцу. «Видишь, какие у меня рваные!». И он мне
принёс ботинки. Роже меня всё время
защищал от хозяина. А поводов было достаточно, я не очень послушным был. Любил
велосипед и возвращался часто не вовремя. Хозяин гонялся за мной с жёлтым
складным метром в руках, а когда догонял, бил по голове. Не один такой метр об
меня сломал. А Роже всегда пытался своим животом
преградить ему дорогу. Такая была комедийная сценка. Я уже к тому времени
немного научился говорить по-немецки. Жили
мы в отдельном лагере под Ильценом вместе с поляками,
французы – в другом лагере, и отдельно был лагерь с итальянцами. Во французском
лагере был порядок: бельё застилали, тумбочки были, они получали каждый месяц
посылки от Красного Креста. Там был и шоколад, и печенье, и конфеты. Они
нормально питались, хорошо выглядели, следили за собой. Наших
же пленных вообще отказывались признавать за людей. С утра давали чашку
эрзац-кофе, маленький кусочек хлеба, на нём ещё меньший кусочек маргарина и ещё
кусочек мармелада. В обед – тарелку брюквенного супа. Вот и весь рацион. Хозяин
платил мне по одной марке в месяц. Раз в месяц я заходил в одну кафешку к
хозяину-инвалиду, и он насыпал мне горку жареной картошки. Это был для меня
самый фантастический праздник. Я сжирал эту тарелку с картошкой
и месяц был этим счастлив в ожидании следующей марки. Во
внутреннем дворе мастерской стоял дом, а в нём наверху жила семья старичков.
Однажды, когда я складировал доски на просушку, вышла старушка со старичком,
они посмотрели на меня, спросили, как зовут. «Можешь подойти к нам?». Я
поднялся на пятый или четвёртый этаж. Они меня посадили за стол, налили чай,
достали такой карамельный кристаллический сахар, который нужно щёлкать щипцами.
Расспросили, откуда я, как сюда попал, и предложили к ним приходить, когда
будет свободная минуточка. Я стал у них бывать. Кушать ничего не было, но чай с
сахаром они всегда подавали. Город
Ильцен находился в 90 км от Гамбурга. Мы видели, как
бомбили Гамбург, как летели светящиеся фосфорные бомбы. Это пересказать трудно,
как звеньями во всё небо летят американские самолёты. Впереди два истребителя
выстреливают ракетами, и все самолёты одновременно опорожняются от бомб. И
земля вздымается. Когда мы возвращались, я ехал через Гамбург, там не было ни
одного целого дома, кроме огромного банка возле вокзала, который почему-то не
пострадал. От вокзала остался только какой-то остов – всё было выжжено и
разбито. Но Ильцен так не бомбили.
Наверное, не представлял интереса для американской авиации. Но однажды, когда
мы, как обычно во время бомбёжки, выходили втроём с французами, садились на
скамеечку и наблюдали, прямо между моими ногами упал осколок бомбы. Я его
схватил руками, и у меня слезла кожа с пальцев – я не подумал, что он такой
горячий. Моя
кровать находилась на втором ярусе нар в бараке. Когда тревога была, я из
барака не выходил. Все выбегали и залезали в специально вырытые щели. Но в одну
из бомбёжек я пошёл со всеми. А когда вернулся, и мои нары, и нары подо мной
были пробиты вместе с верхней балкой над ними. На следующий день началась
жуткая миномётная пальба. Мы забились в блиндаж с насыпью. Там и немцы сидели,
и русские. И казалось, что каждая мина тебе в темечко летит. Люди были в
панике. Одни молились, а меня разобрал смех, истерика была. И тут одна из мин
взорвалась прямо в насыпи перед блиндажом. Я сам не заметил, как перестал
смеяться и тоже стал молиться. Когда
мы из блиндажа вылезли, увидели англичан. Так нас освободили. Это было 16
апреля 1945 года. Что мы сделали первым делом? Бросились в
продовольственные магазины. Грабили всё, что можно было съесть, и складывали у
себя в бараке. Потом стали ходить по брошенным квартирам. Залезали в
холодильники, чтобы пожрать. Через
некоторое время английская администрация начала собирать детей вместе. Больше ста
человек поселили в четырёхэтажном доме недалеко от шоссе. Привезли грузовик
одежды, грузовик еды, разоружённую танкетку, два мотоцикла – маленький и
«Харлей», машину «Опель-капитан» – давайте развлекайтесь. Ну, а мы, кроме
этого, притащили крупнокалиберный авиационный пулемёт, поставили на чердак и
стали немцев пугать. Вдоль шоссе выставили канистры с бензином, наводили на них
пулемёт и, когда немцы ехали мимо на мотоцикле или велосипеде, прицельно
стреляли по канистре. Из неё вырывался факел огня, немец падал в кювет, а мы
были счастливы. Потом
нас из английской зоны перевезли в зону американскую, где собрали уже около 500
детей. К этому времени мы были вооружены до зубов: и пистолетами, и автоматами.
Как-то приехало в американскую зону советское представительство. И русский
офицер собрал нас и говорит: «Ребята, зачем вам столько настоящего оружия? Мы
вам специальное детское приготовили, чтобы вам интереснее было». Мы всё же ещё
лопухами были… Всё сдали. Таким деликатным способом
нас разоружили. Оказалось, что это была инспекция генерала Голикова, которая
занималась репатриацией советских детей. Нас перевезли в советскую зону,
сделали противотифозные прививки. У меня была сильная реакция на эту прививку,
меня поместили в тифозный барак к взрослым, а остальных отправили на родину – в
детский дом в Симферополь. Меня же привезли туда только через четыре месяца в
другом эшелоне. Уже был февраль 1946 года. В марте мне исполнилось 16 лет. Для детского дома я уже
был переростком, и меня направили в севастопольское
ФЗО кораблестроения. Тут я блеснул своими талантами. Впервые за историю училища
я, мальчишка, получил пятый разряд модельщика (обычно давали второй, максимум –
третий). Я сделал модель корабельного винта, которую могли сделать только два
старика на севастопольском морзаводе.
Я был не просто модельщиком, а модельщиком-плазовщиком.
Мог делать выкройки-чертежи, по которым можно было резать и гнуть металл. Меня
назначили бригадиром. Дали двух штрафников-матросов, ученика-пацана,
ещё одного рабочего. Тогда всё в основном вручную делали, и сварки мало было,
больше детали клепали. И всё у нас получалось. Меня стали сажать во все
президиумы, такой бригады нигде не было. Доработал я до отпуска, немного
отдохнул на побережье и подумал, что не мешало бы съездить в Минск, а вдруг
кто-то есть живой. Сели мы в сентябре 1947 года с одним парнем, тоже
детдомовским, который захотел со мной за компанию проехать, на крышу поезда и
приехали в Минск. В Гомеле нас замели, но мы быстро сбежали, а потом ехали в
товарняке с огромными трубами. Начался сильнейший дождь с ветром, нам пришлось
держаться врастопырку в этих трубах, чтобы нас ветром
не снесло. И
садиться, и спрыгивать нужно было на ходу ещё перед станциями, чтобы милиция не
заметила. Но в этом деле мы были, конечно, мастера. По приезде в Минск пошёл сразу в Дом правительства,
поднялся на третий этаж, где мама работала, и в коридоре встретил знакомого
Семёна Борисовича Касаева. В то время он был заместителем наркома госконтроля.
Его жена была ближайшей подругой мамы. Он говорит: «Как, ты жив? Мы же вас
давно похоронили». Он вызвал машину, и мы поехали к нему домой. «Только, –
говорит, – ты сразу не возникай, а то Полине плохо станет». Мы поднялись на
третий этаж, звонит он в дверь, хотя у него ключи были. Тётя Полина открывает
дверь, и Семён Борисович начинает говорить: «Ты только не волнуйся, только не
волнуйся!..», и меня вытаскивает из-за спины… И тётя
Полина тут же падает в обморок... Они
тут же позвонили в Москву моей тётушке. А поскольку она была крутой ГБшницей в секретариате Берии, она тут же прилетела в
Минск. Через несколько дней мы на поезде приехали с ней в Москву. Интересно,
что в одном купе с нами ехал Заир Азгур, который тоже
был совершенно потрясен моей историей. Он посоветовал обязательно сходить к
Александру Васильевичу Грубе, другу отца, который жил
тогда в Москве. «Он обязательно займётся твоей судьбой». У Эсфири Самойловны с
квартирными условиями было туго. Они жили в коммуналке, где часть квартиры
занимали сотрудники «Смерша». Я первым делом
спрашивал, знают ли они что-нибудь об отце. Писал запросы в Центральный архив
Министерства обороны, но никакого вразумительного ответа не получил. У нас состоялся семейный совет, на котором решили, что
поскольку под фамилией Раков я остался живым в детском доме и в Германии и
поскольку я фактически второй раз родился, то вторую жизнь я проживу уже не как
Ратгауз, а как Раков. Так меня усыновили мамина
сестра и её муж. Нужно признать, что им со мной было далеко не просто, всё же я
к этому времени был уже совершенно самостоятельным человеком. Когда начались «дела
врачей», космополитов, мою приёмную маму уволили, несмотря на многолетний стаж.
А когда убрали Берию, она уже была на пенсии, её это никак не коснулось. Умерла
она в 1990 году, когда ей было 82 года. А Николай Дмитриевич, приёмный отец,
умер в 72 года – за семь лет до смерти жены. Он был лет на пять моложе моего
отца. Мы
пошли, как рекомендовал Азгур, к Александру
Васильевичу Грубе. Помню его жену, блондинку, очень
красивую женщину. И он был красавец мужчина. Он позвонил одному из приятелей,
который преподавал в художественной школе. Туда меня сразу приняли. И ещё я
поступил в вечернюю школу. И то, и другое я закончил одновременно, и меня забрали в
армию. Служил в Ростове-на-Дону. Меня сделали полковым художником, обслуживал
часть. Пока служил, она получала первые места по округу, ко мне хорошо
относились. После
окончания службы поступил в Строгановку, женился,
появились дети. Всю последующую жизнь я посвятил художественному творчеству,
чем и сейчас занимаюсь. Но это уже другая история. Записал
Александр Литин. |
© Мишпоха-А. 1995-2016 г. Историко-публицистический журнал. |