ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №12 2002год

Журнал Мишпоха
№ 12 (2) 2002 год


Эй, возьмите меня с собой!

Шуламит ШАЛИТ


МОШЕ КУЛЬБАКА

К 65-летию со дня смерти МОШЕ КУЛЬБАКА - еврейского поэта и писателя


 

Моше Кульбак не ставил перед собой задачу написать песню. Но начав сочинять лирические стихи, заметил, что напевает их, и если не находится, не складывается мелодия, стих не идет. Может, поэтому даже в простеньком, шутливом стихотворении Моше Кульбака слышна песенная интонация и невольно поддаешься ее обаянию:


Милая, нежная, славная –
Вам не найти такой девушки.
Что твои глазки испуганы,
Пташка моя ненаглядная?
Светлое нежное облачко –
Любушки волосы мягкие.
Будем играть мы в считалочки,
Ну, подставляй губки алые...


С этих незатейливых строф мне и хочется начать рассказ об еврейском поэте, писателе, драматурге Моше Кульбаке.
Говорят, что и его собственное чтение завораживало. Один из учеников Кульбака, Перец Миранский, оставил об этом письменное свидетельство:


...Вот Кульбак читает, мой мудрый наставник,
Стихи, озаряя своим обаяньем.
Он словом играет, он слово ваяет...
...И вот мы язык понимать начинаем
Деревьев и ветра, потока речного...
(Пер. Р. Баумволь )


Все сущее на свете пронизано музыкой. И сам поэт ею пропитан, впрочем, какой же поэт не любит природы и музыки? И все-таки Кульбак как-то особенно тесно сливается и с природой, и с музыкой и от нас требует:


Так слушай же: тут каждый прут – свирель,
И скрипка – каждый камень возле шляха;
Звенит лемех в полях, где вешний хмель,
Блестит на грядке заступ, словно бляха;
В кустах простую песенку свою
Поет простая птаха...

(Пер. Р. Морана)


И переводить его будут с любовью – Семен Липкин, Юлия Нейман, Рахель Баумволь, Юлиус Телесин, Р. Моран... Поэт об этом не узнает... Он не узнает многого: ни хорошего, ни плохого, он уйдет из жизни в 41 год. Он не узнал, что 5 ноября 1937 года, вскоре после того, как его осудили, арестовали и его жену, Зельду, а детей, и старшего 11-летнего Элю, и младшую 3-летнюю Раю, разбросали по детдомам.
И она, его Зельда, хоть и прожила еще целую жизнь, до 1973 года, так и не узнала как, когда и где он погиб. После 8 лет ссылки и еще года на поселении она вернулась в Белоруссию и, преодолевая страх, стала добиваться истины, каких-нибудь документов, добралась даже до Москвы и там ей цинично бросили: “Июль 40-го Вас устраивает?” Что она ответила? Молча кивнула. Да, ее устраивало. Хоть какая-то определенность. И во все книги и энциклопедии вошла эта дата смерти – 1940 год, иногда, правда, под вопросом.
Должно было пройти более полувека, пока его маленькая Рая, а когда выросла – Раиса Моисеевна Кульбак-Шавель, получила эту страшную бумагу:
“...сообщаю: приговор приведен в исполнение 29 октября 1937 года... Ранее сообщенные сведения вымышленные. О месте захоронения сведений не имеем”.
Но жители села Куропаты, что под Минском, говорили, что мальчишками, в 30-е годы, слышали тут выстрелы, а некоторые в щели заборов видели, будто людей ставили в затылок друг к дружке и одной пулей двоих... Вот и стали ездить в эти Куропаты Рая и ее муж Макс, ведь и он не знает, где расстреляли Авраама Шавеля, его отца.
Дошла до Израиля книга О.Аврамченко и П.Акулова “Тайны кремлевского двора. Хроника кровавых событий”. Есть там рассказ о поэте Изи Харике. Его, связанного (он сошел с ума), волочили по коридорам, а потом забросили в пасть “черного ворона”. Среди тех, кто его “не сразу, но узнавали”, назван Моисей-Моше Кульбак. Для Раи это еще одна ниточка. Она выписала несколько фраз: “Черный ворон” рванул с места и, набрав скорость, выбрался на Логойское шоссе. Скоро свернул налево, в то место, которое весенней порой сплошь желтыми цветами усыпано: ученые люди их прозывают лютиком едким, курослепом, слепотой куриной. А здешний народ те же цветики кличет куропатами.” Не зря, получается, душа тянула в те Куропаты?
“Мы воем на развалинах системы”, – писал когда-то Кульбак про совсем другие времена. Но и мы “воем на развалинах системы”, узнавая все новые и новые подробности о том, как убивали цвет нашей культуры вообще, и еврейской в частности. Его убивали на лоне природы. Думал ли он в свой последний час, что природа тут ни в чем не виновата? Она была безучастна, и как всегда, особенно осенью, прекрасна. Моше Кульбак, родившийся в этих местах, так пронзительно любил ее.


Слышно было, как движутся звезды, чтоб ярче гореть,
Словно теплый напев, к ним дымок поднимается зыбкий.
Или там, наверху, небеса – как дрожащая сеть,
И, как звезды, искрятся, шевелятся светлые рыбки?
...Вдруг зеленая звездочка вздрогнула, как светлячок,
В синеве свой полет обозначила, быстрый, блестящий, –
Будто искра внезапно покинула синий зрачок,
И упала, пылая, звезда в многолиственной чаще.

(Пер. С.Липкина)


Песня “Штерндл” (“Звездочка”) – первое, опубликованное в 1916 году в Вильне (Вильнюс), стихотворение Кульбака. Сам он жил тогда в Ковно (Каунас). Хотя у него для многих стихов были свои мелодии, но никто ведь за ним не записывал, а вот эта распространилась на ту мелодию, которая звучала в нем, когда рождалось стихотворение. Кому-то он ее напел и она отделилась и отдалилась от него. Когда же в 20-м году он окажется в Вильно (Вильнюс), его песня и там будет у всех на устах, а пишут – музыка народная.
“Штерндл” – стихотворение-пророчество. Он обращается к Звездочке: “Будь мне посланницей, упади в мое местечко; там , одна-одинешенька сидит у темного окна, в грусти и заботах моя жена; подбодри ее, посвети в ее окошко; спроси, что делают дети; скажи, что я плачу и целую их письмецо; скажи, чтоб не жалели Янкеле, надо отдавать его в хедер, пусть учится, хватит его баловать...”. И такая странная концовка для 20-летнего поэта, открытого радости (совсем недавно он сказал: “Я пою, и смеюсь, и хмелею.../ Вся вселенная стала моею”): “Пусть его Янкеле как следует выучит кадиш, может, скоро ему придется... кто знает... но, может, Всевышний сжалится...”
В одном более позднем стихотворении он снова обратится мыслью к ребенку, уже конкретно к своему сыну:


А ночь-то какая! Играет небесная синяя скрипка
И снежная виолончель...
За тысячи верст мой ребенок во сне меня видит
И тихо смеется...

(Пер. Ю.Телесина)


Очень скоро отец перестанет сниться своему сыну: Эли убьют фашисты вместе с дедушкой, бабушкой, тетей Тоней, сестрой поэта, и ее дочкой Матусей в 1942 году... Заупокойная молитва, кадиш по всем вместе... Поэты так часто предвидят свою судьбу...
Рая помнит и бабушку, и дедушку – ей было почти 7 лет, и брата Элю, и тетю Тоню, которая забрала детей из детдома, всех помнит, кроме отца (его не стало, когда ей было три года), и всю жизнь собирает крупицы чужой памяти о нем. Ее старшую дочку назвали Машей – по папе Моше, у которой растет сын Элиор, а у Тони, второй дочери, двое “сабрят” Михаэль и Итай – правнуки поэта Моше Кульбака...
Моше Кульбак... Его серьезные философские вещи требуют вдумчивого прочтения, его лирикой можно объясняться в любви. Он касается плеча любимой:


Как будто чашечки японской слышу звон,
И оглушен, вдыхаю тонкий свет.
К запястью белому склоняюсь в тишине,
И кровь звенит и ускоряет бег...
Вот так остаться бы склоненным весь свой век
Пред светом, что так ново светит мне.

(Пер. Р.Морана)


Моше Кульбак родился в Белоруссии, в Сморгони, 20 марта 1896 года, а по ивритским источникам – 5 апреля 1896 года, ибо на исходе праздника Песах. Отец его был младшим среди 17 братьев. И дед, и бабушка, и все дядья – и смолокуры, и плотовщики, и кожевники. Каких только профессий там не было! Все крепкие мужики волею поэта и писателя дожили до наших дней и, как живые, сходят со страниц его книг.
Он учился в нескольких ешивах, в том числе и в Воложине, где до него учился поэт Бялик. Жил в Минске, Ковно, Вильне, Берлине. И вот там-то, далеко от родных мест, защемило вдруг, забередило и он написал много теплых страниц о доме, о родне...
Наверное, улыбка бродила по его задумчивому лицу, когда он вспоминал бабушку...


Любила бабушка моя молиться и поститься,
Еще рожать детей была большая мастерица.
Как яйца курица кладет – достойно и спокойно,
Так бабушка совсем легко несла за двойней двойню,
Двоих произвела на свет в потемках сеновала,
Потом двоих дядьев она в ольшанике рожала,
Двенадцать – на печи, одни дядья, скажи на милость!
И на гумне моим отцом однажды разрешилась.
Тогда лишь материнское ее закрылось чрево,
Пеленки принялась дарить направо и налево.
Свершила наша бабушка, что суждено ей было,
Наседкою среди цыплят по дому все ходила...

(Пер. Ю.Телесина)


На фотографии семьи Моше Кульбака, в центре – мать, такая же дородная, домовитая, как и его бабушка – седая царица дома, несуетливая, а отец – книжник, с бородкой и смеющимися глазами, и умными, и грустными, и лукавыми – все сразу, а вокруг них дети. Вместе с Моше их было шестеро братьев и две сестры.
Кто в Америку подался, у тех Кульбаков потомства больше, судьба полегче. Как-то в Минске довелось Рае видеть книгу по теории вероятности на английском Филиппа Кульбака. Американский математик оказался сыном одного из братьев отца.
А на премьере спектакля по пьесе Кульбака “Разбойник Бойтре” (об еврейском Робин Гуде) в 1996 году собралась в Камерном театре в Тель-Авиве очень большая родня. Всех их сплотило имя Моше Кульбака. Если бы дожили те, кто в России остался!
Связанный со своим домом и со своим народом и физически, и духовно, и с его традициями, и с культурой открыт был Моше Кульбак всем ветрам – всем литературам и культурам. Как и Бялик когда-то, еще в Воложинской ешиве он пристрастился к чтению “подпольной” русской классики, но отлично знал и Танах, и Талмуд, и притчи, и сказания о жизни еврейских мудрецов и пророков, еврейскую философию и мистику, а потом увлекся и западной литературой, и театром. Читал и Аристотеля, и древнекитайского философа Лао Цзи, был влюблен в Генриха Гейне и Верхарна.
Когда он вернулся из Берлина в Вильно, он начал преподавать литературу на иврите и идише, ставить спектакли – все ему было по плечу: “Илиада” Гомера, “Юлий Цезарь” Шекспира, “Золотая цепь” классика еврейской литературы Ицхока Лейбуша Переца.
Кто-то назвал его романтиком, прочно стоявшим на земле. Ему доступны были все литературные жанры и во всех он себя проявил щедро и оригинально. Наряду с чистой лирикой, которая поднимала читателя и слушателя на небесные выси, есть разящие, жесткие стихи, как будто высеченные болью по живой плоти. И ритм в них подчинен этому крику.


...Тощий волк остроухий,
Зеленые зенки сквозь узкие прорези пяля,
Из своих же костей мозг высасывает с голодухи,
И воет, и воет, и воет
В пустынные дали...
Гей, трудно высоко нести мне голову
Чубатую!
И сердце грубое, кричащее...
Приду в деревню мандолинную к закату я.
В садах, благоухающих цветущей чащею,
Я запляшу безудержно печальный свой галоп -
Я криком закричу за каждой хатою,
У каждого куста я закричу взахлеб:
Гей, трудно высоко нести мне голову
Чубатую!
Звенят, как цепи, дни голодные, горчайшие,
...Спляшу безмолвно, грустно и безудержно,
И из меня сквозь пасть кривую и зубатую
Лес глухо выкричит свой рев, свой вздох:
Гей, трудно высоко нести мне голову
Чубатую!

(Из “Волчьих песен”, пер. Р.Морана)


Вот эту голову чубатую и глаза, черные и горящие, вспоминают все его ученики в первую очередь. Если обобщить их воспоминания, придется сказать, что не было ни одной девушки, ни одного юноши, кто бы не нарушил второй заповеди: не сотвори себе кумира! И с каким упоением они – о кумире своем. Мне кажется, я слышу голос Либби Окунь-Коэн, библиотекаря из Вирджинии:
“Его темные курчавые волосы поэтично обрамляли его лицо, а мягкий блеск его черных глаз обдавал нас пламенем, гипнотизировал... Мы страстно ждали его уроков по литературе, поэзии и неважно, кого мы изучали: у всех поэтов было лицо нашего учителя. Даже старый Гомер казался нам стройным и гибким...
Наш учитель входил в класс в темно-синем костюме поверх свитера или в белой сорочке с открытым байроновским воротом..., он подходил к доске, он шел к окну, он проходил между партами, и наши глаза следовали за ним. Он говорил мягко, читая Байрона и Китса, и Словацкого, и Пушкина, и наших: и Эйнгора, и Маркиша, но не свое, хотя и стихи его, и поэмы были опубликованы, и мы знали их наизусть, и читали вслух, когда его не было рядом...
Да, у него жена и ребенок (старший, Эля), но мы прощали ему это тоже... Они не относились к миру поэзии и к мечтам, которыми он делился только с нами...”.
Она вспоминает, что в классе стоял скелет – для уроков анатомии. “Что такое человек ? – размышлял Кульбак вслух, обращаясь к скелету. – Горстка ломких костей. И все же он мечтает, поет, созидает ... Да, человек смертен. Но есть звуки музыки и есть удивление перед знанием, и вечные вопросы: кто ты и что ты...”.
В такую минуту им казалось, что они не менее загадочны, чем этот скелет и чем сам их учитель. Это были взлеты такого воображения!... Парение духа! Неужели этот праздник кончится, этот полет прервется?
Однажды это случилось. Она прибежала в школу до дождя, на небе стояли тяжелые тучи. Двери всех классов были открыты, пусты. А в учительской... Он сидел за столом, с газетой в руках, и… ОН! ОН! ОН! грыз яблоко.
Девочка застыла, она не знала, какой звук был громче – сочный хруст яблока на его зубах или биение ее сердца. “Я выбежала на улицу, не останавливаясь, я добежала до парка, где рос мой старый любимый дуб, забралась по стволу и спряталась среди его ветвей – только тогда я расплакалась. Слезы текли свободно, они капали на книжку поэм моего учителя. Я сидела так очень долго, не в силах встретиться снова с жизнью.”
И если сначала эти воспоминания о Моше Кульбаке показались мне текстом эксцентричной американки, не лишенной, впрочем, чувства юмора, то вскоре я смогла убедиться, что и другие, более сдержанные, говорят о своем учителе с не меньшим жаром. “Незаурядный педагог”, – говорит художница Тамара Гордон-Козловская.
Вениамин Пумпянский, выпускник Виленского университета и института радио в Бордо: “Этого лиризма, этого чувства слияния с природой нет ни у кого другого.” Из его же воспоминаний: “Тех, у кого были часы, остальные учащиеся нашей реальной гимназии постоянно теребили: “Калигула! Калигула!”, что на иврите означало: “Кама ле геула?” (“Сколько до избавления?”). Нам не терпелось, чтобы урок скорее кончился, а у Кульбака мы так были захвачены и темой, и личностью поэта, что забывали о нашей игре в “Калигулу”... Прошло 70 лет, а они помнят его слова, его жесты.
А поэт Авраам Суцкевер, классик еврейской литературы, в своем журнале “Ди голдене кейт” (“Золотая цепь”) в честь 50-летия создания известной литературной группы Юнг-Вильне (опубликовано в 1980 году) вспоминал, что Ицик Мангер в 1929 году посетовал: “Ах, если бы Варшава так любила его (Мангера), как Вильна любит своего Моше Кульбака!”
Нет, Суцкевер не находит прямого влияния творчества Кульбака на членов Юнг-Вильне, но “очень сильно было влияние его личности, совершенно ослепительной: так должен выглядеть, так должен говорить, так должен молчать истинный поэт.”
Уехав из Минска в 1919-м, Кульбак вернулся в Белоруссию только в 1928 году уже очень популярным поэтом. Из Вильны его провожали как классика: “Вильна теряет поэта... пусто станет в Вильне. Как мы восполним этот пробел?” – писала газета “Вильнер тог”. О ком еще так говорили и писали при жизни?
А Тамарочка Гордон бежала в толпе провожающих за поездом, увозившим их учителя, их поэта и в слезах скандировала вместе со всеми: “Кульбак, Кульбак...” Как знакомо это чувство тому, у кого хоть раз в жизни был настоящий, любимый учитель.
Уже вышли книги его стихов и поэм, уже написаны были философские романы “Машиах бен Эфраим” и “Монтиг”, и пьеса “Яков Франк”, и поэма “Буня и Бера”, когда он вернулся в Минск. Как в Берлине он писал о Белоруссии, так в Минске он вспоминал Берлин и написал сатирическую поэму “Чайльд-Гарольд из местечка Дисна”. В ней открылись новые стороны его мастерства: сатирический анализ и художественный гротеск. Об атмосфере всеобщего страха перед большевиками – только намеком:


И ритма тяжких, медленных шагов
В купе лишь парень с трубкой не боится.


Одна часть самого поэта еще живет в предвкушении жизни, но другая, более земная и рациональная, уже слышит эти “тяжкие шаги”.
Вершиной прозы Кульбака стала повесть “Зелменянер”. На иврите книга издавалась три раза, на русском вышла с огромным трудом в 1960 году в переводе Рахиль Баумволь.
В стихах Кульбак писал о революции: “Ты без счета хватаешь тумаков, а новой жизни не видно что-то”. Тут он взялся показать, как эта новая жизнь меняет местечко, двор и род Зелменовых. И это, якобы сатирическое описание уходящего местечка, сегодня, когда читаешь этот искрящийся остроумием, теплым и нежным юмором рассказ, не кажется сатирой. Это не смех сквозь слезы, а, я бы сказала, слезы сквозь смех. Книга ведь стала на вес золота, ее трудно достать.
Всего-то и было творческой жизни Моше Кульбака – от первого стихотворения до реплики героя последней пьесы – 20 лет. Трудно даже схематически охватить все своеобразие и многообразие этого талантливого человека.
“Эй, – говорит Кульбак в поэме “Город”, – возьмите меня с собой!” И кажется, что не революцию он имеет в виду, а нас и правнуков своих...
Не было ничего на свете, что бы он, Моше Кульбак, любил больше еврейского слова. Перефразируя слова самого поэта, можно сказать:


Когда слова, голубки, ворковали в его сердце,
И он записывал их трели, то и портной, и сапожник
Примеряли и прилаживали их к своему сердцу.
И порхали строки, перелетая с одних уст на другие.


Он впитывал свет солнца и звезд, дыхание листвы и слова и посылал их людям.
А его убили! В 60-е годы прошлого уже, 20 века, в Израиле спрашивали: “Что стало с Кульбаком?” Никто не знал.


Моше Кульбак переведен на белорусский, литовский, польский, немецкий, английский, французский, а начинал, оказывается, писать на иврите. Пора его переиздавать – и на иврите, и на русском. Кто бы взялся?


Шуламит ШАЛИТ

© журнал Мишпоха