Журнал Мишпоха
№ 13 2003 год
Нелегкий путь к самому себе
|
Мемуары
Я заканчивал режиссерский факультет Московского государственного театрального
института. Четвертый курс. Проходил созерцательную практику в Московском
художественном театре. Это было огромным счастьем – сидеть полгода на
репетициях Владимира Ивановича Немировича-Данченко, который только-только
начинал репетировать “Три сестры” А. П. Чехова.
Странное словосочетание – созерцательная практика. Но если в репетициях
участвуют такие легендарные артисты, как Хмелев и Грибов, такие актрисы
как Тарасова, Еланская, Степанова, такие мастера как Ливанов, Орлов, Ершов,
если можно вечерами смотреть спектакли с участием Качалова, Москвина,
Топоркова, Мосальского, таких изумительных старожилов МХАТа как Зуева,
Шевченко и многих других, – то созерцание может очень многому научить
и было для меня бесценным подарком судьбы.
Все
виды художественного творчества говорят о человеке, а в центре актерского
творчества действует сам человек. Только артист, оставаясь самим собой,
предстает перед зрителями другим в каждой новой роли. Актерские создания
существуют только в момент живого общения со зрителем. Они исчезают в
каждом антракте, чтобы возродиться с новой силой в следующем действии.
Помню, как, будучи шестнадцатилетним студийцем в Белорусском еврейском
театре, я очень увлекся очаровательной актрисой Эммой Дрейзиной. Много
раз смотрел спектакли с ее участием. Специально приходил за кулисы, чтобы
посмотреть ее сцены вблизи. Однажды я видел, как запыхавшийся рабочий
сцены, закрепил декорационную ставку с открывающимся окном. Актриса распахнула
окно и аж задохнулась от восторга. Она увидела места, где проходило ее
детство, ее юность. Она их так осязаемо узнавала, так вдохновенно звучал
ее голос, что я был потрясен. А между тем я видел, как тот же рабочий
сцены закурил и прятал дым в рукав комбинезона. Я потом спросил актрису:
“Вы, наверное, силой воображения представляете себе всю картину так, что
вы даже в это время не видели небрежного рабочего, который позволил себе
курение за кулисами”. Она мне ответила: “Ты ошибаешься. Я видела и запыхавшегося
рабочего, и его курение за кулисами, но искусство актера в том и заключается,
что он видит все, как оно есть, но умеет относиться к этому так, как надо
по пьесе, по роли”.
Студию свою я вспоминаю с нежностью. Но как часто сердце мое разрывалось
от горя: почему природа не одарила меня ни стройной фигурой, ни абсолютным
музыкальным слухом, ни бархатным тембром голоса. Теперь, на склоне лет,
я отлично понимаю, что был влюблен в Эмму Дрейзину, не смея ей в этом
признаться. А был я в студии самым младшим. Ближе ко мне по возрасту были
два-три человека, и то они были старше меня на 4-5 лет, а она, моя обожаемая
актриса, естественно, воспринимала меня как мальчишку. Мне было очень
горько. И, как на грех, именно в эти минуты отчаяния в еврейской молодежной
радиогазете приняли и прочитали на всю республику три моих стихотворения.
Я тут же возомнил себя поэтом. Да, именно поэзия, литература – это мое
призвание. Мои литературные герои не будут зависеть от моих скромных психофизических
данных. Они будут такими, какими их выразит словами мое литературное дарование.
А в наличии такого дарования я в эти минуты не сомневался.
Покинул я студию при театре Рафальского и пять месяцев подряд, без сна
и отдыха, одолевал курсы по подготовке в институт. В сентябре 1932 года
я уже был студентом первого курса еврейского отделения литературного факультета
Минского педагогического института. Курсы, несомненно, дали мне беглое
представление об истории литературы, но когда я взял в учебной части программу
первого и второго курсов, я просто растерялся. Среди книг для обязательного
прочтения было столько незнакомых мне названий, что я вдруг ощутил себя
у подножия огромной горы, до самой вершины выложенной древними фолиантами.
И началось, благо, памятью меня бог не обидел. Я внимательнейшим образом
слушал и записывал лекцию. Но мой жалкий запас знаний толкал меня к необходимости,
прежде чем слушать лекцию о писателе, о поэте, прочитать их произведения.
И я навсегда перестал читать предисловия к книгам, не прочитав заранее
само произведение. Моя койка в общежитии была завалена книгами. Я стал
постоянным обитателем читальных залов всех публичных библиотек. Меня там
уже знали. И когда я просил дать мне недочитанную книгу на ночь, мне доверяли.
А по ночам я пробирался на верхние этажи, заходил в учебные аудитории,
зажигал свет и читал. Часто утро заставало меня спящим, положившим голову
на недочитанную книгу.
Минск.
Столица. Театры. Я не пропускал ни одной премьеры полюбившегося мне БДТ-1
(ныне театр имени Я. Купалы). Приезжали на гастроли Русский театр из Могилева,
русская труппа Кумельского из моего родного Бобруйска. Я старался не пропускать
ни одного концерта певцов, чтецов, скрипачей. Я даже на каникулы не уезжал.
Оставался один в пятиместной комнате общежития. Читал днем, а придя после
очередного концерта, не погасив света, читал, читал, читал ночами напролет.
Моим особым увлечением стало искусство художественного слова. Никогда
не забуду дней приезда в Минск Яхонтова, Эммануила Каминки, Журавлева.
Мне очень жаль, что этот жанр почти исчез с большой эстрады. По мере своих
сил я искал и находил аудиторию, для которой я сам читал стихи, монологи
из пьес, юмористические рассказы Бабеля, Зощенко, и, конечно, обожаемого
мною Шолом-Алейхема.
Так продолжалось целых два года. И вдруг в начале лета появляется афиша.
В Минске начинаются гастроли Московского государственного еврейского камерного
театра. На афише имена: Михоэлс, Зускин, Родбаум и много других имен,
о которых я так много слышал и читал. Михоэлс в ролях Тевье-Молочника,
Шолом-Алейхема, Вениамина Третьего, еврейского Дон Кихота по произведению
дедушки еврейской литературы Менделе Мойхер Сфорима. Зускин в роли колдуньи
по одноименной пьесе основоположника еврейского театра Гольдфадена. Какое
это было счастливое лето!
В институте идет сессия. Надо сдавать экзамены. А я жду вечера, чтобы
проникнуть на спектакли знаменитых гастролеров. Я задыхался от радости.
Это были встречи с живыми легендами еврейского искусства, еврейской культуры.
Пиршество для души и сердца. Вдруг в еврейской республиканской газете
появилось объявление: “Московское еврейское театральное училище объявляет
прием. Конкурсные экзамены – в последние дни гастролей”. Все во мне затрепетало.
Институт. Учеба. Все это в моем сознании сразу поблекло. Буду экзаменоваться!
Наступил роковой день. Молодежи еврейской наехало в Минск со всех городов
и городишек, из многочисленных местечек. Порядок такой же, как был более
четырех лет назад на экзаменах в моем родном Бобруйске. Актеры за общим
столом. В центре – Михоэлс. Нас впускали в экзаменационный зал поодиночке.
Бледных, взволнованных до потери дара речи. За столом все улыбаются, встречают
шуткой, поднимают дух и настроение. Поступающих задерживали недолго. Где-то
минут через сорок я переступил порог зала, пытаясь за улыбкой скрыть свой
страх и смущение. Михоэлс с привычно оттопыренной нижней губой держит
в руках бумагу с моим заявлением. “Ну, Реб Шолом, с чего начнем?” Я подхватил
игру и ответил: “Ну, так ну. Буду читать Шолом-Алейхема”.
Герой этого рассказа – коренастый крепыш, хозяин пароконной повозки под
брезентом, в которой он возил пассажиров на станцию железной дороги и
обратно в городок. И, как правило, увлекшись своими разглагольствованиями
в середине пути, переезжая через невысыхающую за лето лужу, вываливал
туда своих пассажиров. Я переждал смех, а Михоэлс прервал мой рассказ
и сказал: “Дальше не надо. Я тебя вот о чем попрошу. Я люблю этот рассказ.
Особенно то место, где он в канун субботы отправляется в баню. Я бы хотел,
чтобы ты показал это”. Меня это нисколько не смутило. Что такое этюд,
я хорошо знал, ибо немало насмотрелся репетиций в театре Рафальского,
а молодая режиссура этого театра очень любила этюды и импровизации. Ощутив
физическое самочувствие моего героя, расслабился, присел на воображаемую
банную лавку, стал снимать с себя одежду. Конечно, условно. Легко и просто
снял с себя воображаемый кафтан, снял через голову нательную рубаху и
приступил к сапогам. Снял тяжелый сапог, отмотал портянку, и, ощутив та-ко-е
амбре, отвернул голову и опустил портянку на пол. Таким же образом снял
другой сапог, приподнялся и стал снимать брюки. Снял. Остался в одном
исподнем. Когда стал расстегивать кальсонную пуговицу, встретился глазами
с актрисами, сидящими за экзаменационным столом. Я, конечно, испытал жгучий
стыд, отвернулся, чтобы продолжать свое обнажение. Тут кто-то зааплодировал,
и все засмеялись. Я обернулся и увидел, что один только Михоэлс не смеется,
не улыбается и очень серьезно смотрит на меня. Потом сказал сидящему за
фортепиано музыканту: “Сыграй ему. Пусть подвигается”. Я, конечно, знал
по своему опыту, что от меня требуется. Я услышал приглушенную и странную
мелодию и резкий голос Михоэлса: “Что застыл? Подвигайся”. Не переставая
слушать музыку, я положил стул на пол так, что сиденье превратилось в
облучок. В одной руке я как бы держал вожжи, в другой – кнут. И начал
в такт музыке медленно спускаться по горной дороге, невольно любуясь простором,
голубым небом, тишиной. Музыка набирает силу. Я чувствую, что моя арба
набирает ход. Ослик не успевает затормозить повозку. Я соскакиваю с облучка,
изо всех сил помогаю арбе притормозить свой ход, пока музыка не выведет
меня на ровную дорогу. Я, усталый и счастливый, уселся на свой облучок
и тихо, даже чуть дремотно, в такт музыке, что-то замурлыкал. Закончилась
музыка. Я, конечно, не знал тогда, что это музыка Грига, что произведение
называется “Утро в горах”. Я очнулся от громкого смеха Михоэлса и его
возгласа: “Не плохо, Шолом, не плохо! Следующий!”.
...Я был принят.
Так я в девятнадцать лет впервые очутился в Москве. Я знал, что в Москве
в Высшем педагогическом институте имени Буднова тоже есть еврейское литературное
отделение. Я предусмотрительно захватил с собой документ об окончании
двух курсов и разрешение деканата о переводе в Москву. В Минске я очень
дружил с талантливым поэтом Менделем Лившицем. К нему меня привел мой
ровесник, еврейский поэт Геннадий Шведик. Мы с ним учились в одном классе
бобруйской еврейской школе. Они-то и посоветовали мне на всякий случай
взять справку о переводе в московский институт. И как в воду глядели.
Кстати, Геннадий Шведик, талантливый поэт, выпустивший великолепный сборник
стихов в Биробиджане, в первый же день войны ушел добровольцем на фронт.
Еврейский журнал “Советиш Геймланд” (“Советская Родина”) печатал его стихи,
и опубликовал воспоминания однополчан о Геннадии Шведике, как о бесстрашном
разведчике и любимце дивизии.
Московское еврейское театральное училище довольно быстро меня разочаровало.
Проходит месяц, другой – Михоэлс не появляется на курсе. Уроки актерского
мастерства ведет очень известный еврейский режиссер, но, как мне показалось,
скучновато, педантично, сухо и рационально.
Конечно, по вечерам я смотрел спектакли и чувствовал себя как человек,
который попал в волшебный и сказочный мир, где воплощаются самые заветные,
самые потаенные мечты. Наконец, пришел на курс Михоэлс. Боже! Что это
была за встреча! Мы все словно заново родились. Не прошло и пяти минут,
как мы были загипнотизированы этим человеком. Нет, он не поучал, он приобщал
к высокому миру искусства. Легко и просто раскрывал перед нами тайны творчества
и тут же на глазах перевоплощался то во вдохновенного оратора, то в какого-то
древнего мудреца, то в шута на еврейской свадьбе. Я не смогу ничего процитировать
из этой первой беседы. Ни он, ни мы не реагировали на прозвучавшие звонки.
Я не могу сказать, сколько продолжалась эта встреча, но для всех нас она,
конечно, осталась в памяти навсегда.
Проводив Михоэлса, директор училища Моисей Соломонович Беленький зашел
к нам в аудиторию и сказал: “Думаю, что теперь вы встретитесь с ним только
на втором курсе. На старшие курсы он заходит почаще.”
Я
опять загрустил. После этой встречи поехал в институт. Показал в деканате
свои документы, и меня тут же зачислили студентом на третий курс. То,
что я студент театрального училища, не сказал. В вестибюле, на доске объявлений
меня привлекли слова: “Репетиции театра по понедельникам, средам и пятницам”.
Театра!? Сегодня четверг. Назавтра я уже пришел на эту репетицию. Вел
ее артист Малого театра Шахалов. Репетировали комедию Киршона “Чудесный
сплав”. В перерыве познакомился с Шахаловым. Рассказал ему все о себе
и попросился в студенческий театр. Стал ходить на репетиции. Вижу – не
ладится у студента. Центральная роль. Заводила, затейник, озорник, шутник,
короче, душа спектакля. Я прочитал пьесу и почувствовал – это моя роль.
Поговорил с Шахаловым, и он назначил меня вторым исполнителем. И тут я
попал впросак. Боже! Какая у меня оказалась русская речь. Белорусско-еврейское
произношение. Я говорил: “румка, бруки, парыкмахэрская” и т. д. Ребята
хохочут, а мне не до смеха. И начал я овладевать московским говором. Шахалов
устраивал мне пропуска в Малый театр на спектакли. Эта была выдающаяся
труппа и высшая школа московского произношения русского языка. Стал я
по ночам бродить по Бульварному кольцу и твердить рю-ре-ри-ря и опять
ре-рю-ри-ря. Перестал говорить “мьясо”, “тчасы”, “шчасце” и т. п. Трудился
до самозабвения. И пошла роль. Но для страховки я на одной из репетиций
попробовал сделать моего Петьку не то армянином, не то грузином и заговорил
с кавказским акцентом. Мог же в этой студенческой компании действующих
лиц пьесы оказаться темпераментный весельчак из знойного юга. Шахалову
понравилось. Он хохотал, а за ним и все остальные.
К Новому году мы сыграли премьеру на малой сцене в аудитории, которая
вмещала 700–800 студентов. Успех был полный.
С Шахаловым мы очень подружились. Я часто провожал его домой и даже оставался
у него ночевать. Очень часто Шахалов бывал занят на выездных спектаклях
театра и передавал мне бразды правления. В его отсутствие я стал режиссировать.
Стали готовить новый спектакль. Играл я в этой пьесе центральную роль
– Аргана. Пьеса Мольера “Мнимый больной”. Роль, которую обессмертил своим
исполнением сам Константин Сергеевич Станиславский. Короче, этот студенческий
театр окончательно решил мою судьбу. Решено. Буду поступать в ГИТИС на
режиссерский факультет. Тревожило только одно – после окончания института
надо по закону отрабатывать в школе по распределению не менее двух–трех
лет. И тут мне опять помог Шахалов. Наш театр полюбили и студенты, и преподаватели,
и руководство. Шахалов стал ходатайствовать перед ректором пединститута,
чтобы Министерство образования освободило меня от этой трудовой повинности
в связи с моим желанием продолжать учиться по своему призванию.
Признаюсь,
учился последние полгода спустя рукава. Время и силы отнимал у меня мой
любимый студенческий театр. Я чуть не провалил свою педагогическую практику.
Надо было посетить пятнадцать уроков преподавания литературы и языка в
школе. У меня не было на это ни желания, ни времени. Но нужно было сдать
на кафедру дневник этих посещений, где должен быть разбор посещенных уроков,
их достоинств и недостатков. Я пустился на авантюру. Все пятнадцать уроков
сочинил. И вовремя сдал на кафедру. Руководитель практики, старший преподаватель
кафедры педагогики пришел на курс подводить итоги. И начал он с разбора
моих суждений: “Какая наблюдательность! Какие тонкие и существенные замечания.
Много юмора и такта. Какое увлечение профессией педагога”. И тут курс
не выдержал. Взорвался хохотом. А Бузя Миллер, впоследствии известный
еврейский писатель, предал меня. Он, громко смеясь, выпалил: “Да не был
он ни на одном уроке. Все сочинил!” Руководитель практики укоризненно
посмотрел на меня и вышел из аудитории. Я, конечно, побежал вслед за ним,
прямо в коридоре долго извинялся, искренне просил прощения, сказал ему
прямо, что не буду педагогом, что я уже подал документы в театральный
институт. Мы помирились.
До окончания института осталось полгода. Казалось бы, все хорошо, все
прекрасно, но жизнь моя очень осложнилась. Я отчаянно и почти безнадежно
влюбился. Она была студенткой еврейского театрального училища Михоэлса.
Очень мы были бедны. У меня – одни брюки, у нее – одно платье. Но мы были
счастливы. И чтобы как-то украсить нашу жизнь, я в дни стипендии приглашал
ее в небольшой ресторан, которых было множество в подвальчиках на Тверской.
В одно из таких посещений должна была решиться моя судьба – пойдет за
меня замуж моя избранница или нет. В кармане у меня была половина стипендии.
Пришел я в ресторан пораньше. Изучил меню, сверился со своим капиталом
и стал ждать у входа.
Пришла. Одеты мы были не по погоде. Это был декабрь месяц. Быстро сбежали
вниз по ступенькам, сняли свою верхнюю одежонку и уселись за заказанный
мною столик. Мы долго молчали. Подошел официант. Я уже давно выбрал меню,
заказал и выбранную заранее бутылку вина. Я был очень взволнован, а она
вдруг улыбнулась и сказала: “Ну, чего ты волнуешься? Ну, чего ты? Я уже
давно все решила – да, да, да!”. Тут я не выдержал и стал на глазах удивленных
посетителей ресторана, сидящих за соседними столиками, обнимать и целовать
мою избранницу... Подошел официант и сказал:
– Заказанного вами вина нет. Я принес вам другую бутылку. Вам понравится.
Я лихо ответил: “Без разницы!!”. Мы стали пировать, тосты произносили
шепотом, с едой справились быстро, допили вино. Я шикарным жестом попросил
счет... и похолодел. Другая бутылка вина была по другой цене, гораздо
выше той, которую я заказывал. Я сказал официанту, что мы еще посидим.
Смущенно я спросил у моей нареченной, нет ли у нее немного денег. Но кроме
льготных трамвайных студенческих билетов в ее сумочке ничего не было.
Я направился к директору и открыто изложил ему ситуацию. Директор, стройный,
элегантно одетый мужчина, стал меня отечески успокаивать: “Не беспокойтесь,
молодой человек. Можете заказать еще, что вам хочется. А деньги – завтра”.
Я снял свои часы – подарок мамы ко дню моего совершеннолетия – и положил
на столик. Он рассердился: “Молодой человек. Я сам был студентом. Заберите
свои часы. А зайдете, когда сможете”. Мы обменялись рукопожатием. Он проводил
меня к моему столику, поклонился моей даме, лично проводил нас к выходу,
подал моей даме ее жиденькое демисезонное пальтишко. Я надел свой плащ
и зимнюю шапку. Смеяться мы начали еще на лестнице. Со смехом заскочили
в промерзший вагон трамвая...
Назавтра я рассчитался в ресторане, а 18 декабря 1935 года мы зарегистрировались.
Так началась наша семейная жизнь. Я часто слышу сейчас, что студенческие
браки недолговечны. Мы прожили вместе 53 года.
|