ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №13 2003год

Журнал Мишпоха
№ 13 2003 год


Черно-белая фотография

Марат БАСКИН


Марат Баскин

Марат Баскин родился в Краснополье на Могилевщине в 1946 году. Окончил Могилевский машиностроительный институт. Работал в Молодечно, Могилеве, Бобруйске.
В Минске вышли две книги его рассказов на белорусском языке “Гайшынскiя гiсторыi” и “Знаемыя незнаемцы”.
С 1992 года я живет в США, в Нью-Йорке. Печатает повести и рассказы в русскоязычных газетах Америки.
Одну из повестей американского цикла напечатал в 1998 году журнал “Неман”.

Однажды в Америке


Памяти мамы

Единственное, что ценится в нашем мире, –
это то, что можно продать.
Артур Миллер.
“Смерть коммивояжера”.

1
Жизнь коверкает каждого из нас,
и тут ничем помочь нельзя.
Она меняет нас исподволь, прежде
чем мы успеваем спохватиться.
Юджин О’Нил.
“Долгое путешествие в ночь”
.

Сначала я подумал, что это зубры. Из Беловежья. И удивился, откуда они здесь, в Америке. Разве могут они переплыть океан? А потом до меня дошло: это бизоны! Они спешат мне на помощь!..
Я устал. Устал, как лошадь, последними силами пропахавшая последнюю борозду и замершая на краю поля.
Я устал. Но времени на передышку у меня нет. Впереди меня ждет новое невспаханное поле. Я должен жить...
– Жизнь пройти – не поле перейти, – часто задумчиво говорил отец и, вздохнув, добавлял, – а поле перейти совсем непросто!
Он всю войну прошел сапером и знал, что такое перейти поле. Про войну он почти никогда не говорил, только на День Победы он всегда надевал свою единственную медаль “За отвагу, ” наливал за завтраком стакан домашней сливовой наливки, крепче выпивку не позволяло его больное сердце, и, выпив ее, всегда говорил:
– Зуналэ, не дай готуню тебе пережить все то, что пережил я!
И всегда в этот день вспоминал госпиталь в Москве, куда попал после ранения под Кенигсбергом:
– Мне хотели отнять ногу, уже был назначен день операции, но в этот день в госпиталь приехала какая-то комиссия, и вместе с врачами по палатам ходила высокая черноволосая женщина. Остановились они и у моей кровати, и врач сказал, что сегодня мне будут делать ампутацию. И тогда женщина сказала:
– Он совсем молодой, надо попытаться спасти ему ногу. Он ведь еще не натанцевался, – и спросила. – Ты откуда, солдат?
– Из Белоруссии, – сказал я.
– Польку танцуешь?
– Нет, я танцую ределе, – неожиданно для самого себя ответил я.
– Еврейский танец, – улыбнулась женщина, – красивый танец. – И добавила. – Разве может мишпоха обойтись без такого танцора!
И ногу мне спасли, правда, немного укоротили, но, как видишь, я даже хожу без палочки. Я потом спросил у врача, кто была эта женщина, и он сказал:
– Жена Димитрова, она шефствует над нашим госпиталем...
– И в те дни я поверил в чудеса, – заканчивал отец свой рассказ и наливал под пристальным взглядом мамы еще полстакана наливки. – За то, чтобы в жизни нашего сына было почаще таких чудес, не выпить нельзя! Даже если это и вредно для здоровья!
На такой тост мама ничего возразить не могла, и папа допивал свой стакан и по-фронтовому, не закусывая, нюхал кусочек свежего хлеба.
Он очень хотел, чтобы в моей жизни было поменьше минных полей и побольше чудес, но в жизни моей все перекрутилось и перемешалось, и было все... И минные поля, и чудеса.
И первым моим полем была маленькая поляна в Беловежье под Каменяками. Я не помню сейчас, то ли в третьем, то ли в четвертом классе мы поехали на экскурсию в Брест и заехали в Беловежье, чтобы посмотреть зубров. Я не помню, это было зимой или поздней осенью, но помню, что в этот день шел густой мокрый снег. От зубров нас отделяли прясло и большая поляна. Они стояли довольно далеко от нас, ближе к лесу.
Сбившись в кучу, прижав свои огромные мохнатые головы друг к другу, не шевелясь, они молча смотрели в нашу сторону. Нам очень хотелось их расшевелить, мы кричали, стучали палками о жерди изгороди, но зубры продолжали безмолвно стоять, не обращая на наши старания никакого внимания.
Учительница, поняв бесполезность наших усилий, махнула на наши затеи рукой:
– Пойдемте, – позвала она нас, – зубры так простоят до завтра, а нам еще в столовую надо заехать покушать и в Брест к вечеру успеть.
Все зашумели, начали упрашивать учительницу еще немного постоять возле зубров, но учительница не согласилась и пошла к автобусу, и все дружно потянулись за ней, а я на какие-то несколько минут остался у изгороди один.
– Зубрятушки-ребятушки, – тихонько шептал я, – на меня не сердитесь, со мной подружитесь...
Так бабушка всегда говорила корове, прежде чем начинала ее доить. Мы жили в Минске, а бабушка, папина мама, жила в Краснополье, маленьком поселке на Могилевщине. Она держала корову, кур и перед пасхой еще двух гусей: одного для себя, а второго – для нас. Свои разговоры с коровой она объясняла мне житейской необходимостью:
– Корова, как и человек, любит доброе слово. Поговоришь с утра, она и молока больше принесет, и в потраву не зайдет...
Я так увлекся своим колдовством, что услышав отчаянный крик учительницы:
– Лева-а-а! – в первую минуту не мог сообразить, что это зовут меня. Потом обернулся и слова застряли у меня в горле: со стороны поселка неслась прямо ко мне большая лохматая собака.
Как потом нам сказали в поселке:
– Звар’яцела Пракопава сучка, ланцуг парвала, гаспадыню пакусала...
Я узнал это потом, а тогда я увидел беспомощные глаза учительницы, не успевающей ко мне, испуганных одноклассников, красный длинный вывалившийся язык собаки и разорванную цепь, болтавшуюся на собачьей шее. Бежать к учительнице я не мог, я не успевал, и я метнулся через изгородь в сторону зубров. Это было не спасение, я это понимал, но не знал, что делать, и бежал, проваливаясь в снегу и крича что-то бессвязное. Я боялся обернуться назад, хриплое дыхание собаки сзади подгоняло меня и поэтому смотрел только вперед, мокрый снег залеплял мне глаза, и все виделось мне в каком-то неясном снежном мареве и... вдруг сквозь эту пелену я отчетливо увидел, как зубры вздрогнули, повернули ко мне свои огромные мохнатые головы и, мотнув гривой, как лошадь, отгоняющая овода, внезапно сорвались с места и побежали мне навстречу. Огромные мохнатые гиганты, они, казалось, неслись, не касаясь земли, и только снег, разлетающийся из-под их копыт, и дрожащая под ними земля говорили о том, что это не птицы. Я упал на снег, закрыл лицо руками и почему-то подумал, что лучше быть растоптанным зубрами, чем разорванным собакой. Я не знаю, сколько я так лежал, но когда я открыл глаза, возле меня стояла учительница, а зубры, как и раньше, стояли, не шевелясь, вдалеке.
– Левушка, – шептала учительница, слезы текли у нее по щеке, но она не замечала их, – ты, наверное, в рубашечке родился... Кому расскажешь, не поверят... Считай, с того света вернулся...
И она мне рассказала о том, что произошло на поляне: собака, увидев бегущих на нее зубров, завизжала от страха, бешено закрутилась на месте, потом метнулась в одну сторону, в другую, потом развернулась и, забыв обо мне, проваливаясь в снегу, огромными скачками помчалась в сторону поселка, а зубры, как будто поняв, что мне ничего не грозит, развернулись, не добежав до меня каких-то три метра, и, уже не спеша, медленно, трусцой побежали назад.
В ту ночь в гостинице в Бресте мне первый раз приснились бегущие зубры. Старый вожак, Большой Зубр Беловежья, наклонившись надо мной, сказал в ту ночь:
– Когда тебе будет очень-очень трудно, мы придем тебе на помощь!
Мне часто было трудно, но, наверное, по-зубриному понятию эти беды можно было перетерпеть, и зубры не приходили...
Шли годы... И однажды я увидел зубров снова.
Это было знаменитое лето машеровских веников, когда вся Беларусь подалась в леса заготавливать ветки на прокорм скоту в преддверии ожидаемого большого неурожая. К этому времени я оканчивал университет и подрабатывал в маленькой заводской газете фотокорреспондентом. Мой редактор, которого я за глаза звал Збянтэжаным Саўкай, был неплохим человеком и совсем плохим журналистом, и вся газета лежала на мне с Олей, студенткой вечернего филфака нашего университета. Савка больше всего на свете боялся нашего Директора, и возразить ему в самой малости было для него все равно, что положить голову в пасть голодного тигра. И когда по заводу стали собирать бригады для отправки в колхозы на заготовку веток и директор сказал, что наша редакция должна не только описывать трудовой порыв в этом деле, но и сама этот порыв показывать, Савка собрал наш маленький коллектив и сказал:
– Ребята, я без вас, как без рук, но директор требует! Лева, ты поедешь первым, обойдемся пока белтовской фотохроникой, а потом, если тебе будет трудно, тебя заменит Оля, – он вздохнул и виновато добавил: – Я понимаю, вам надо учиться, но сейчас весь народ по призыву партии идет в лес!
– А кто из лесу? – поинтересовалась Оля.
– Мишки косолапые, рыси полосатые, – ответил я.
Савка испуганно посмотрел по сторонам и многозначительно погрозил мне пальцем.
И я поехал. Бригада наша попала в Круглянский район, в большой и бедный колхоз. Расселили нас всех по разным деревням, которые скорее напоминали хутора, чем деревни, ибо в этих деревнях от дома до дома было не меньше, чем полкилометра. Расселяли нас по одному-двум в хату.
– Чтобы никому не было обидно, – пояснил расселявший нас парторг, – за вас же лишние трудодни будут давать, и мясо завезут, и молоко, так что вы постояльцы со своей шкваркой.
Меня он устроил в последний, ближе к лесу, хутор, к полячке-беженке.
– Почему беженке? – удивился я.
– Да в войну она к нам в деревню прибежала, откуда-то из-под Варшавы, да так и осталась, оттого и беженкой прозвали, – объяснил бригадир. – Степан у нас тогда в старостах был, он и пригрел молодку. Бобылял мужик, а тут девка молодая. Он ее в своей хате и оставил. Правда, не буду грех на душу брать, хоть и старостил он у нас, а зла на него никто не имеет: никого с наших хуторов не угнали, никого не спалили. После войны его, правда, судили, но больших грехов не нашли, да и беженку учли – всего два года дали. Вернулся он назад сюда, а куда идти, коли и дом здесь, и жонка... И дите еще старый хрыч заимел. Вместе с маткой дояркой на ферме. Ладная девка, не смотри, что старик сварганил! – бригадир хмыкнул и добавил: – Ладная, да судьба не складная.
Почему не складная, он мне не объяснил, а я не любопытствовал.
Несмотря на заверение бригадира, хозяин дома не обрадовался моему подселению.
– Чужой глаз в хате, как сглаз, – буркнул он и добавил, – других хат что ли нету, что ко мне всех заезжих ведешь!
– Может, Дануте твоей жениха привел, – хмыкнул бригадир.
– Есть у нее жених, – хмуро ответил на шутку бригадира Степан и, посмотрев на меня из-подо лба, сказал, – да не стой на пороге, как грабли на дороге, проходи! Раз начальство приказало, то тут уж ничего не изменишь: живи! – и добавил, – Бабы з фермы прыйдуць – сняданак зварганяць!
И я остался.
На вид Степану было лет восемьдесят, а может, и больше, и был он не такой складный и ладный, как я представлял его по словам бригадира. От дома он почти никогда далеко не отходил: то лежал на печке, то грелся на завалинке во дворе. Но командовать он любил и, как это ни удивительно, и жена, которая была моложе его лет этак на тридцать, и дочка, которая скорее бы подходила ему во внучки, ни разу при мне не возражали ему, выполняя его бесконечные указания, бестолковость которых он, мне кажется, понимал сам, но давал их только ради того, чтобы бабы не забывали, кто в доме хозяин. Хоть и встретил он меня не очень приветливо, но потом мы как-то пообвыклись и, соскучившийся по собеседнику, Степан стал при каждом удобном случае вести со мной длинные разговоры про жизнь, ибо бабы, как сказал он, “акрамя даенкi анiчога не ведаюць, а больше няма з кiм пагутарыць”.
А однажды он спросил меня:
– Слыхал, наверное, что я в старостах тут ходил во время войны?
– Слыхал, – сказал я.
– Не знаю, что тебе говорили, но в старосты я пошел не по своей воле: вяскоўцы попросили. Рвался в старосты Валька Хромой, он до войны сельсоветчиком был, при власти. И опять захотел во власть податься. Лютый был человек: жену родную не пожалел, избил цяжарную, она и померла. В армию его забрали, так на первой же станции сбег, назад на хутор вернулся. Сказал: поезд разбомбили. И решил у немцев власть над нами получить опять. Да тутошний комендант сказал, чтобы мужики сами старосту выбрали. Мол, сами выберут, более послушными будут… Вот и попросили мужики: перейди ему дорогу, стань старостой. Ты все равно бобыль, семьи нет, нечего бояться. Я и стал... – Степан вздохнул. – Валька в партизаны подался: всю войну у Маньки-солдатки ночевал, я его не выдал, а он на меня в суде первым свидетелем был... отсидел я свое за гэту службу, но здешние мужики меня ни в чем упрекнуть не могут... Властям было за что меня спросить, а мужикам – нет...
– Нет, – повторил он то ли для меня, то ли для себя и больше к этому разговору не возвращался...
Все свое свободное время я в основном проводил со Степаном, ибо женщины засветло, когда я еще спал, уходили на ферму на раннюю дойку, а днем, когда я работал, они возвращались домой, чтобы вечером опять допоздна работать на ферме. Так что видел я их мельком. Ева была намного моложе Степана, но нелегкая деревенская жизнь как-то сравняла их, и для меня они казались почти одногодками. На Дануту я почти не обращал внимания, считая ее малолеткой.
В последнюю неделю перед отъездом я часто уходил к ребятам в соседние хутора и возвращался от них, когда в Степановой хате уже все крепко спали. А за день до отъезда мы всей бригадой отметили окончание нашей деревенской жизни в соседней деревне, где жило большинство наших, устроили там небольшую пьянку: тамошняя хозяйка выгнала нам немного самогона. Возвращался я довольно поздно, дорога шла мимо фермы, и у ее ворот я неожиданно увидел мою хозяйку. Я удивился, что она одна, без дочки.
– До хаты идете? – спросила она меня.
– Да, – сказал я.
– И я, нарэшце, домой, – сказала она. – Комбикормы поздно с райцентра привезли, ждала, – пояснила она свое позднее возвращение. – Мой, пэўна, злуецца! Я Даню послала домой вячэру сготовить, думала, сама через часок прибегу, вот-вот подвезут, да где там, нам всегда в последнюю очередь! Хорошо, что вас встретила, а то самой что-то боязно мимо могилок идти.
И мы пошли. В начале мы говорили в общем-то ни о чем, но где-то на полдороги она неожиданно спросила:
– Ты еврей?
Я не любил, когда мне задавали этот вопрос там, как не люблю, когда здесь, в Америке, журналист из наших спрашивает у заезжего русского артиста, есть ли у него еврейские корни. Как будто принадлежность к какой-нибудь определенной нации делает человека хорошим или плохим! Я всегда огрызался на такие вопросы, но тогда я почему-то сдержал себя и отшутился, ткнув пальцем в свой семитский нос:
– Кем я, по-вашему, могу быть с таким носом?
– Не знаю, – сказала она, не поняв моей шутки.
– А я знаю, – сказал я, – если сей вопрос вас очень интересует, то, как говорил поручик Ржевский: “Да-с! Мы-с евреи-с!”.
Она явно облегченно вздохнула, услышав мой ответ, и торопливо сказала, оглянувшись по сторонам:
– А я ведь тоже еврейка. Здесь никто про это не знает. Для всех я беженка, Евка-полячка, да и все. А я с гетто бежала, из Варшавы... Там остались и папа, и мама, и брат, и сестра... Наверное, все погибли... Я Данутку в честь папы назвала, его Давидом звали... Я их не искала после войны... Другая страна. И Степан был в тюрьме. Не до этого было. Здесь, в сельсовете, после войны мне новые метрики дали, записали полячкой... Так вот и живу... Никому я про это не говорила...
– А Степан знает? – спросил я.
– Знает. Только он один и знает. Я ему тогда, в первый день рассказала... Он мне тогда сказал: была еврейка, да сплыла. Полячка ты и для меня, и для всех. И больше мы про это никогда не говорили. Ты першы з таго часу, каму я пра гэта кажу...
– Почему? – спросил я.
– Доля заставила, – сказала она и с надеждой посмотрела на меня. – Помоги мне, хлопча!
– В чем помочь? – не понял я.
– Бухгалтер из Круглого Кузьма Рыгоравич за Дануту сватается. Брат он нашего председателя. В воскресенье сватов засылает... Он со Степаном с месяц назад в районной больнице вместе лежал, там он и увидел Дануту... Ему за сорок уже, старый бобыль, а Даньке до шестнадцати еще полгода! И отказать боязно, нет у нас в деревне женихов. Сам видишь... Ночами не сплю, что делать, не знаю... И Степан сну не мае... – говорила она, смешивая русские и белорусские слова, как все в деревнях приднепровщины, и мне в ту минуту показалось, что назвалась она еврейкой для того, чтобы вызвать у меня сочувствие. И я хотел уже прервать разговор и сказать прямо ей об этом, но почему-то вместо этого спросил:
– И как мне помочь?
– Возьми Данутку с собой! – неожиданно сказала она.
– Куда!? – растерялся я от ее предложения.
– В город, – сказала она и, увидев мой испуганный вид, добавила, – помоги ей в городе устроиться. Она у меня работящая... Ей любая работа не страшна. Забери ее завтра с собой!
– Как забрать? – не понял я ее. – А сама она разве не может уехать?
– Данута из нашей деревни даже в райцентр одна никогда не ездила, – сказала она. – Куда ей самой? Степан никуда ее одну не пустит!
– А со мной пустит? – спросил я.
– Ты ему нравишься. Он мне говорил, вот такого бы жениха Дане. И добавил: не для нас каравай, свое место знай! – И, заметив мой настороженный взгляд, поспешно добавила: – Поможешь ей устроиться и все. Она и домработницей может, и нянечкой...
Она долго меня убеждала, что я должен помочь Дане. Может, на трезвую голову я бы не втянулся в эту затею, но был я в этот вечер немножко пьян, и вся эта история мне вдруг показалась рыцарством, достойным благородного идальго. И я согласился.
В доме Евка что-то говорила Степану, Данута молчала, а я кивал головой. Потом я, как всегда, пошел спать на сеновал. И заснул почти сразу, и где-то под утро мне приснились зубры. Я не видел их во сне уже много лет. Я давно забыл про тот беловежский сон. Но они не забыли. Они опять стояли вокруг меня кольцом и я, свернувшись клубком, как тогда, в детстве, смотрел на них снизу вверх. И старый зубр-вожак мне сказал:
– Помогая другому, ты помогаешь себе! Запомни это! – и уткнулся в меня своей огромной косматой мордой, и лизнул языком.
Язык был горячий, как уголек из еще не потухшего костра. Я невольно вздрогнул и... проснулся. И ощутил горячее тело Дануты. Она лежала рядом со мной. Солнце, пробивавшееся сквозь щели в крыше, било ей прямо в открытые глаза, но она не прятала их, она не шевелилась, как будто боялась меня разбудить. Моя рука касалась ее руки. Наверное, во сне я дотронулся до нее и она замерла, боясь отодвинуть мою руку. Заметив, что я проснулся, она вздрогнула, невольно отдернула руку и сказала:
– Прости, это я тебя видно разбудила. Рукою я нечаянно дотронулась до тебя. Честное слово, нечаянно...
– Почему ты здесь? – спросил я, начисто забыв о вчерашней истории.
– Тата велел, – сказала она, – когда ты пошел на сеновал. Мамка сказала ему, что ты со мной давно спишь... И он меня послал...
– Я!? – я едва не задохнулся от ее слов. – С тобой сплю?! Давно!?
– Да понарошку это, – успокоила она меня, – тата не хотел меня с тобой в город отпускать, и мама сказала, что ты на мне женишься, и бацькам вязешь показать..., чтобы тата поверил, – и, посмотрев на меня, добавила: – Не волнуйся, я никуда не поеду. Я останусь здесь. И Кузьма от меня отвяжется, подумает, что я с тобой спала... по-настоящему.
Она встала, стряхнула с рубашки прицепившиеся соломинки и сказала:
– Я пойду в хату, на ферму давно пора. Первый раз опоздала. Дзеўкi кпiць будуць: з кiм ноч гуляла, и я скажу, с тобой, – она улыбнулась и сказала: – А завтрак я тебе приготовлю. Я с вечера драники натерла. В печке оставлю, чтобы горячими были. И на дорогу возьми. Я соберу пакунак.
Она стояла напротив меня, освещенная утренним солнцем, и тело ее светилось, как солнце, заставляя меня жмурить глаза. Я смотрел на нее и, как будто впервые, видел ее: голубоглазую, длинноногую, с по-детски припухшими губами, стройную, как статуэтка Майоля. И беззащитную, как андерсоновская картонная танцовщица...
И я сказал:
– Постой, Данута! Кто тебе сказал, что я против того, чтобы ты ехала? Я такое не говорил. Собирайся!
И она поехала со мной. По дороге у нас сломалась машина, и я добрался с Данутой домой под утро. Папа, еще не отошедший ото сна, открыл нам дверь и, увидев на пороге меня с незнакомой девушкой, от неожиданности спросил по-еврейски:
– Зуналэ, вос ис дос? Сынок, что это такое?
И я тут же с порога ему рассказал, что это дочка хозяйки, у которой я жил, и надо помочь ей устроиться на работу. И через пару минут папа все это пересказал маме. А еще через пару минут они кормили нас на кухне и соображали, чем помочь Дануте. Папа мой работал в областном архиве и поэтому начал перебирать архивные ресурсы, а мама работала бухгалтером в Доме моделей. И она сказала, что она слышала краем уха, что в примерочную требуется гладильщица.
Данута, как и ее мама, сразу начала говорить, что согласна на любую работу. Она может и домработницей, кто-то из их деревни в Могилеве устроился у одних, может и нянечкой, ее подружка в Круглом у одной врачихи девочку смотрит.
– Не для того мы революцию делали, чтобы наши дети работали домработницами, – патетически, как всегда, сказал папа, услышав Данутины слова.
Папа по своей натуре был наивный и добрый человек, он, вступив в партию во время войны, как-то без оглядки верил в нее и считал, что она права во всем, и если что-то не так, то в этом партия не виновата, а виноваты партийцы.
– Успокойся, – сказала мама, – ты не на первомайской трибуне. И, кстати, хочу тебе заметить, что твой парторг Георгий Моисеевич держит домработницу. И не кричит лозунги, как ты.
– Он же партиец! – фыркнул папа. И добавил: – А Дануте я не позволю работать домработницей! И нянечкой тоже!
– Герой! – засмеялась мама.
Несмотря на папины громкие слова, работу для Дани нашел не папа, а мама. И нашла ее она в своем Доме моделей. Место гладильщицы было уже занято, и Дану взяли ученицей в закроечный цех.
– Еще лучше, – сказала мама. – Считай, тебе повезло. Специальность будет.
С общежитием были проблемы, Дом моделей арендовал места у швейной фабрики, а там своих некуда было подселить и, вообще, ей сказали ждать. И она пока осталась жить у нас.
– В тесноте, да не в обиде, – сказала мама.
Я отдал ей свою комнату, а сам перебрался в зал. Дана старалась во всем помочь нам по дому, и как мама ни старалась помешать ей в этом, она успевала до ее прихода все убрать и даже кое-что сварить, и, несмотря на это, в конце каждого месяца Дана пыталась заплатить маме за жилье, на что мама решительно говорила “нет”, а папа добавлял, что за такое поведение накажет ее ремнем.
– Это мы тебе должны приплачивать за то, что ты привела, наконец, нашу квартиру в идеальное санитарное состояние, – говорил он.
Так продолжалось где-то полгода, а потом освободилось место в общежитии, и она ушла. За эти месяцы мы все привыкли к ней, и нам без нее стало как-то неуютно. И ей без нас тоже. Когда я на другой день после ее переселения заскочил к ней в общежитие, она обрадовалась мне, как будто не видела целый год.
– Я думала, ты не придешь, – сказала она.
– Ты что? – обиженно сказал я, – у тебя же кроме нас здесь никого нет. И ты к нам заходи. Ты же обещала маме.
– Обещала, – согласилась она.
Я начал встречаться с ней почти каждый день, но о ее успехах на работе я узнал не от нее, а от мамы.
– Лева, – как-то сказала она за ужином, – почему ты нам не говоришь, что Дана стала манекенщицей?
– Кем? – я удивленно посмотрел на маму.
– Манекенщицей! – повторила мама. – На той неделе перед главным просмотром неожиданно заболела наша прима Катерина, и главный в поисках замены заметался по этажам, как тигр. Он на всех рычал и всех увольнял. И в пошивочном наткнулся на Даню. А она фигурой – копия Катерины: не надо ничего перешивать! И ее выпустили на подиум. И все. Там были из ЦК и из Министерства. И всем она понравилась. После показа настрочили приказ, и Даня стала манекенщицей официально. Уже целую неделю на новой работе. И ты это не знаешь?
– Не знаю, – честно признался я.
– Ты думаешь, они, как мы, и единственная у них радость при встрече говорить о работе? – заметил папа и, подмигнув мне, добавил: – У них хватает других радостей.
– Хватает, – согласился я.
Но в тот же вечер спросил Даню про новую работу:
– А почему ты мне про нее не сказала?
– А я боялась, что тебе не понравится, что я стала манекенщицей.
– Почему не понравится? – не понял я.
– Твой папа как-то сказал, когда твоя мама рассказывала про манекенщиц, что не хотел бы такую вертихвостку сыну в жены: они, как кукушки, одного гнезда не имеют... – сказала Данута.
– Это он сказал, когда не знал, что ты станешь манекенщицей, – сказал я.
– Нет, – возразила Дана, – так все мужчины считают. Мама моя мне то же самое говорила. Она редко рассказывала мне про своих родных, а однажды рассказала мне про свою старшую сестру Лесю. Она из дома с бродячим театрам ушла, много лет о ней они ничего не слышали, а вернулась перед самой войной, больная и одинокая... Трех мужей сменила, ни с одним не осталась... И мама тогда мне сказала: зязюлей Леся жыцце пракукавала, не дай Бог табе, дачушка, такога лесу… Хлопцы доўга з гэткiмi не ужываюцца, – Данута на мгновение замолчала, а потом сказала: – А я так не хочу.
– Что ты так не хочешь? – спросил я.
– Я очень хочу свое счастье найти, – сказала Дана, – чтобы у меня был дом, дети, – она отвернулась к окну и тихо добавила: – И ты… навсегда...
– Очень хочешь? – спросил я.
– Очень, – серьезно ответила она.
– И я очень, – сказал я.
– Что очень? – спросила Дана и повернулась ко мне.
– Хочу очень, чтобы ты стала моей женой, – я произнес эти слова и, вспомнив придумку ее мамы, спросил: – Ты согласна?
– Да, – ответила она...
И еще она сказала:
– Ты моей маме не говори, что я стала манекенщицей. Разве это работа – надеваться и раздеваться. Когда у нас в деревне узнают про это, то засмеют меня, – и добавила: – Я поступлю куда-нибудь учиться. Обязательно.
Через два года, когда я окончил университет, мы сыграли свадьбу. И мама Дани рассказала моей маме о том нашем разговоре:
– Сказала я тогда не подумав, сама в свои слова не веря, очень мне хотелось Дануте помочь, а вышло, что все так и обернулось.
– Другой раз скажешь не подумавши и попадешь в точку, – согласилась моя мама, – там, наверху, Он все слышит.
А папа сказал лишь одно слово:
– Судьба.
В те дни мама Дани рассказала моим и о своем еврейском прошлом, и папа, как профессиональный архивариус, тотчас, как услышал Евин рассказ, объявил, что начинает поиски Данутиных родных:
– Польша не за горами, отыщем. Не все в гетто погибли, может, кто-то из вашей родни как раз и остался жив. Это же надо, столько лет сидеть и молчать...
И он начал писать в разные архивы, стал получать какие-то ответы, на эти ответы он посылал новые письма, и, в конце концов, нашел какую-то дальнюю родственницу Дануты в Лодзи пани Ядзю... Получил он от нее коротенькое письмо, в котором она сообщала Пану Рахмиилу, что ничего о ближайшей Данутиной родне не знает, а о Еве слышала, когда маленькой была, но в глаза ее не видела. И просит больше Пана не “турбовать” ее. Прочитав это письмо, папа сказал:
– Конечно, Дана, это письмо тебя не очень обрадовало. Но меня оно немножко развеселило. Моя мама все время говорила: дай Бог, чтобы кто-нибудь из моих мамзеров стал паном. И вот, пожалуйста, я стал! Пан Рахмиил – это звучит гордо!
После этого письма папа прекратил переписку. И мы больше не вспоминали про это. Время шло, и когда мы потихоньку с Даней обжились (она поступила на английский в иняз, мы получили квартиру в Зеленом Луге) Дане, наконец, стала нравиться ее работа, и мне моя тоже, я устроился фотокорреспондентом в Белта, и в Москве, в “Планете” готовился к печати мой фотоальбом, неожиданно мы получили из Америки письмо. Адрес по-русски был написан печатными буквами, а само письмо было на английском. Папа еле дождался прихода Дани, чтобы его прочитать. Письмо оказалось от Евиного брата Аврома. Он писал, что все время считал, что из всей семьи остался живым один. После войны он оказался в Америке. Слава Богу, Год блесс Америка, здесь у него все хорошо. Семь сыновей, как в хорошей еврейской семье. Младшенький в этом году ездил в Польшу посмотреть, где жила раньше его мишпоха, и нашел в Лодзи паню Ядзю, троюродную племянницу нашей бабушки Эстерки. И она дала адрес.
Он очень хотел, чтобы Ева приехала к нему... С семьей... Слава Богу, писал он, теперь каждый может и у вас жить, где хочет. Спасибо Горби! А если она не может, я знаю, что такое подняться старику в дорогу, пусть приезжают дети. Я им помогу здесь устроиться...
В тот же день мы позвонили в деревню, и в ближайший выходной Ева приехала к нам.
Ева плакала, читая письмо брата, а потом сказала:
– Степан не захочет ехать, все его здесь, да и то, что он сидел, могут вспомнить, кто будет разбираться, за что и как, а я без него не поеду, и, вообще, старые мы уже, чтобы новую жизнь начинать, Авром это понимает, а Лева с Даней пусть едут. У них все впереди...
Мама тоже заплакала:
– Только, наконец, дети устроились, и все им начинать с начала. Я не знаю, что делать? Я все время знала, что у нас нигде нет родственников, и уже свыклась с мыслью, что мы остаемся здесь. И на тебе подарочек! Дети, вы хотите ехать?
– Нет, – сказал я.
А папа сказал:
– Все хотят ехать в Америку и не могут, а вам повезло, и вы плачете?! Через пару лет здесь не останется ни одного еврея, кроме нас.
Мы обсуждали этот вопрос долго, где-то полгода шла переписка между Авромом и Евой, и, в конце концов, решили, что нам надо ехать...
В то время еще ехали по израильским визам через Италию, и мы с Даной совершили этот европейский вояж, правда, в Италии пробыли совсем мало, так как дядя Даны постарался нам оформить визы как можно скорее.
Данутины родители наотрез отказались ехать с нами. А мои перенесли это дело на неопределенное будущее.
– Станете на ноги, тогда, может, и мы подадимся, – неопределенно сказал папа.
– Почему, может? – спросил я.
И папа честно сказал:
– Ты думаешь, сынок, нам легко отсюда уезжать? Вся наша жизнь здесь прошла...
За день до отъезда мы приехали в деревню прощаться. Сидели допоздна за столом. Говорили мы, Ева, а Степан молчал, только неотрывно смотрел на дочку.
– Что ты на Данутку так смотришь? – не выдержав, спросила Ева.
Степан вздохнул и сказал:
– Насмотреться хочу! Я, наверное, ее больше не увижу. Пока они сюда в гости соберутся, я уже трухнеть буду.
– Что ты говоришь, тата?! – сказала Дана.
– Говорю, что знаю, – сказал Степан и добавил, – У каждой людины своя часина! Знаю, дочушка, не увижу я тебя еще раз, но я за тебя спокоен. И знаешь почему?
– Не знаю, – сказала Дана.
– Потому что у тебя есть Лева, – сказал Степан.
А Ева добавила:
– Берегите друг друга. В чужой стороне вы одни. Все говорят, в Америке хорошо, но я вам скажу, там хорошо, где нас нет. А где мы – всякое бывает, и хорошее, и плохое. Так всегда говорила моя мама. Так что ко всему будьте готовы.
И мы по-пионерски сказали с Даней:
– Всегда готовы!
А потом мы спали на сеновале. Пахло свежим клевером, парным молоком и мочеными яблоками... Дана прижалась ко мне и тихо спросила:
– А тебе не страшно ехать в незнакомую страну?
– Страшно, – честно признался я.
– И мне, – сказала она.
– Ничего, мы победим, – сказал я.
– Победим, – согласилась Данута.
А потом мне приснились зубры. И старый зубр сказал:
– Удачи тебе на новой земле... Океан мы не можем переплыть, наша судьба здесь... А там, когда тебе будет трудно..., очень трудно..., только тогда..., к тебе на помощь придут бизоны..., – и лизнул меня своим шершавым языком.


2
…будущее становится настоящим,
настоящее – прошлым, а прошлое
превращается в вечное сожаление,
если не заглядываешь в будущее.
Теннесси Уильямс
“Стеклянный зверинец”.

Реб Авром долго и внимательно рассматривал Дануту, стараясь найти в ней фамильные черты Штейнов. Я думал, что этих черт он не найдет, ибо Данута была вся в Степана: с русыми волосами, голубоглазая, широколицая, самая настоящая белоруска, но реб Авром все таки нашел свое и удовлетворенно сказал:
– У нее взгляд нашей мамы Леи-Ривки. Вот так она всегда смотрела на мир. Папа говорил, что наша мама никогда не сможет соврать, даже если захочет это сделать: ее глаза всегда скажут правду, – реб Авром, довольный своим открытием, погладил бороду и, посмотрев на своих сыновей, улыбаясь, добавил: – И, я вам скажу, ни у кого в нашей семье нет больше такого взгляда. И еще я вам скажу по секрету, для здешней жизни такие глаза это совсем не большое счастье! И вам подтвердит это мой первенец Эля, который сейчас ведет наше семейное дело. И знает, что такое хороший взгляд в нужное время. Я прав, зуналэ? – обратился он к старшему сыну, сидевшему рядом с ним.
– Правы, папа, – сказал Эля и отцовским движением погладил бороду.
В аэропорту нас встречал реб Эля, а в доме собралась вся семья реб Аврома, где-то два десятка мужчин, женщин и детей, и все они с любопытством смотрели на нас, как будто мы прибыли с другой планеты. Маленький внучек Аврома долго и внимательно смотрел сначала на меня, потом на Дануту, а потом громко спросил:
– Зэйдэ, они гоим? Они иноверцы?
– Мойше, – вместо ответа, спросил его реб Авром, – почему ты думаешь, что они не евреи?
– Дедушка, – объяснил Мойша, – дядя же не носит кипу, и пейсов у него нет, и посмотри, какая короткая юбка у тети! Ребе нам говорил, что такие юбки идише мэйдэлэх не надевают.
Данута вздрогнула, покраснела и закрыла коленки руками. И я почувствовал себя как-то неловко. Реб Авром понял наше состояние и сказал, обращаясь то ли к Мойше, то ли ко всем за столом:
– Я хочу сказать, что они такие же евреи, как и мы. Мой татэ всегда мне говорил, зуналэ, ты не смотри, как люди одеты, а смотри, какая у них душа. Одежду можно поменять, бороду можно отрастить, пейсы заиметь, а душу поменять нельзя. Какую Бог дал, с той и живешь! А душа у них еврейская, и я вам скажу, я это хорошо вижу.
Больше в тот вечер об этом не говорили, но утром, когда я вместе со всеми мужчинами авромовой семьи пошел в синагогу, по дороге реб Нохэм, средний сын Аврома, спросил:
– Тебе делали брис?
В первую минуту я не понял, о чем он меня спрашивает, а потом догадался и честно сказал:
– Нет.
– Надо будет сделать, – сказал реб Нохэм и добавил, – это никогда не поздно. Наш Праотец Авраам сделал обрезание, когда ему было намного больше лет, чем тебе. Я могу поговорить сегодня с ребе.
– Зуналэ, не спеши, – остановил его реб Авром, – Мойше вел еврейский народ к еврейству не один год. И нам велел не спешить, – он заговорщицки подмигнул мне и добавил: – Лучше, зуналэ, подумай, где устроить Леву работать.
В этот же день жена реб Эли подарила Дане парик, длинную юбку и молитвенник и сказала, что реб Эля говорил с реб Довидом, у которого швейная фабрика, и тот обещал посмотреть Дану. Она так и сказала – посмотреть.
На следующий день Дана поехала на смотрины и в первый же день осталась работать.
Мне найти работу было труднее. Сначала меня думал взять рабочим на свою кожевенную фабрику реб Эля, мы съездили с ним в Грин Пойнт, где находилась фабрика, и я даже день поработал. Как я ни старался, но у меня все плохо получалось, и реб Эля сказал отцу, что эта работа не для меня, а в Америке за красивые глазки деньги не платят. Он сказал это, конечно, по-иному, но я понял. Я был очень расстроен в этот день, и Дана поняла меня.
– Ничего, – сказала она, – у меня пока есть работа, проживем, а ты иди учиться, ты же талант в фотографии. Я могу твои фотографии смотреть часами.
– Какой талант!? – махнул я безнадежно рукой. – Забудь, что было там.
– Лева, – сказала она, – не надо забывать прошлое. Может, так и труднее, но не надо..., – и еще она сказала, – Нам надо снять квартиру, мы здесь, как жуки в муравейнике. Они совершенно другие, чем мы. Им с нами трудно. Я теперь понимаю, как маме было вначале трудно с папой. Она ведь была, как они...
И как будто услышав наш разговор, в этот день поздно вечером зашел в нашу комнату реб Авром.
– Киндерлах, – сказал он, – я понимаю, как вам здесь трудно. Вы по-другому воспитаны. И вы не маленькие детки, чтобы взять сразу и переучиться... А переучиваться жизни совсем не просто. Мои все учились у раби, и ничего другого они не знают. Вы для них не понятны, и они хотят вас сделать такими, как они. А я вас понимаю. Я ведь учился не только у раби, но и у жизни..., – он погладил седую бороду и добавил: – В гетто меня учил жизни старый раби из Кракова. Не знаю, сколько ему было лет, но он помнил еще польское восстание и еврейские погромы пятого года... Он не ходил уже и все время сидел в старом кресле. Малышей он учил писать на идиш, а нас, более взрослых, учил Торе и Жизни. Он каждый день нам повторял, что Великий Яхве учит нас не только словом, но и делом. И одно от другого не разделимо, как сердце от тела. А мы это часто забываем... Он любил рассказывать нам много разных поучительных историй. Я многие забыл, но одну помню. Он говорил, что каждый человек и каждый народ пришел в этот мир с вопросом. И пока человек и народ не найдут правильные ответы на эти вопросы, они обречены скитаться по дорогам жизни... У славян – это вопрос о том, кто виноват, у англосаксов – это вопрос о том, кто они, у германцев – это вопрос, почему не они, а у нас, евреев – это вопрос, за что? Ребе не дал нам ответа на эти вопросы, но сказал, что народы и люди поймут друг друга, когда найдут общий ответ на эти, как будто разные, вопросы. И я вот всю жизнь ищу ответ на эти вопросы. Ребе сказал, что отдельные люди найдут этот ответ раньше, чем целые народы...
– И нашли ответ? – спросил я.
– Нет, но думаю, я понял главное: нельзя винить в своих бедах других. Надо посмотреть на себя..., – реб Авром погладил вновь свою бороду и добавил: – Почаще смотрите на себя, дети, и поменьше переживайте от пустяков, все еще у вас впереди. Америка совсем не плохая страна, но она не любит сдающихся, она любит побеждающих. Как говорила твоя бабушка и моя мама, абисалэ ту абисалэ и все будешь иметь!
Заговорила Дана с ним и о моей учебе, и он поддержал ее:
– У тебя аклуге мэйдэлэ, – похвалил он Дану и, улыбнувшись, добавил: – У нас в Варшаве была соседка Бела-Ента, она была прачкой, жила, перебиваясь с хлеба на воду, так она всегда говорила: “Мне много для счастья не надо, было бы побольше грязного белья!”. Так что вам для счастья надо?
– Много надо, – сказала Дана и, посмотрев на меня, сказала, – у нас нет денег на первый рент за квартиру: нам у вас хорошо, но..., – она замялась, подыскивая слова и, ничего не найдя подходящего, сказала: – Мы отдадим после первой же зарплаты...
– Как говорила твоя бабушка, едэне майзэлэ вил ер гайзэле, – понимающе сказал дядя Дануты и добавил: – Дай Бог, чтобы вам было чем отдавать. И, дай Бог, чтобы у меня хватало и без этого денег, и не надо было бы у вас забирать этот долг.
Он вынул из кармана пачку долларов, и, не считая, протянул их Дане...
...Мы сняли квартиру в Бенсонхерсте, недалеко от метро. Маленькую студию. Я поступил в университет на визуал арт, и реб Авром помог мне с работой, устроив меня ночным лифтером в билдинг на Пятой Авеню. И началась наша американская жизнь, совсем не похожая на ту, что мы видели в американских фильмах в Минске... Она отличалась от той киношной жизни, как цветная фотография отличается от черно-белой. Учеба и работа так закрутили меня, что Дануту я почти не видел, встречались мы на пороге, она возвращалась с работы, а я уходил на работу... Ей было тяжелее, чем мне, ибо в этой круговерти у меня было дело, которое я любил – фотография, а у нее только тяжелая работа, по десять часов в день, с одним выходным, не работали они только на еврейские праздники... И еще она успевала приготовить еду, постирать, погладить, написать письмо домой, собрать всегда разбросанные по комнате фотографии и даже похвалить меня за них... У меня до этого руки не доходили, а если выпадала свободная минута, я снимал...
Мне нравилось учиться, меня хвалили за снимки, у меня появилось много друзей среди однокурсников. Это были и парни, и девчата, мы встречались не только в стенах университета, но и в кафе, на выставках, устраивали пати, и эта моя новая жизнь проходила без Дануты. Я даже не всегда говорил ей про эти встречи: я считал их частью моей творческой жизни... И как-то незаметно, среди этого вороха друзей стала выделяться Патриция, Пэт, как мы ее звали. Она оказывалась рядом со мной почти во всех компаниях, где я был. Она училась на искусствоведческом отделении, ее специализацией было фотоискусство, и в нашей компании фотохудожников она была необходимой фигурой. В Союзе мы часто шутили, копируя дядюшку Джосефа: “Что скажет товарищ Жуков?”. И здесь я всегда шутил, показывая снимки Пэт: “Что скажет Пэт?”.
– Ты нравишься Пэт, – сказала мне как-то ее подруга Сибилла и многозначительно добавила: – Ее папа владеет половиной газет восточного побережья.
Я не обратил на Сибиллины слова внимания, Пэт была равной среди моих друзей, и я ее ничем не выделял из них. И когда она предложила мне отдать мои фотографии папе, сказав при этом: “Я думаю, они должны понравиться редакторам!”, я принял это как должное: фотографии мои совсем не плохие, и Пэт поступает, как настоящий друг.
И они понравились редакторам, я стал получать заказы и гонорары. И когда гонорары превысили заработки лифтера, я бросил ночную работу, купил старенький “Торос” и полностью занялся фотографией. Первые мои снимки, опубликованные в газете, Данута вырезала и повесила на стенке в комнате, точно так, как она это делала в Минске. Испекла большой клубничный пирог. Но первый гонорар я отметил не с ней, а с друзьями в маленьком ресторане в Чайнтауне. И хозяйкой за тем столом была Пэт.
Где-то через год, когда мои снимки стали появляться не только в газетах, но и в роскошных журналах медиаимперии отца Пэт, она сказала, что Па может устроить мне выставку в Сохо. И улыбнувшись, как всегда, краешками губ, добавила:
– Если ты согласен?
Я не мог не согласиться... Я долго готовился к этой выставке, выбирая самое лучшее, что у меня было и из здешних снимков, и из минских. Среди тех снимков было много фотографий Дануты, там я любил снимать ее, я любовался ее телом, ее пластикой, ее непосредственностью, ее наивностью и ее мудростью...
Дана долго рассматривала эти старые снимки и слезинки текли по ее щекам.
– Почему ты плачешь? – спросил я.
– Не знаю, – сказала она, – просто плачется и все...
И я ее больше ни о чем не спросил.
Я очень хотел, чтобы она со мной была на открытии выставки. Я выбрал сам ей платье в маленьком итальянском бутике на Фэшион Авеню и там же купил туфли... Но открытие выставки пришлось на середину недели, и Дана не смогла уйти с работы.
На открытии было много людей, много говорили, Пэт перерезала ленточку и была первым гидом по залам, я подписывал рекламные буклеты, все меня поздравляли, а потом мы поехали большой компанией в Нью-Джерси, в загородный дом Пэт, отмечать успех. Я никогда не видел таких огромных домов, в нем были повара, официанты, швейцары... и даже музыканты, которых Пэт пригласила из Нью-Орлеана. Мы много пили, веселились, танцевали, а где-то под утро Пэт повела меня показывать свое маленькое ранчо, так называла она папин дворец. Мы ходили из комнаты в комнату, я сбился со счета, когда попытался их сосчитать, и в конце дошли до спальни. Пэт ногой открыла дверь и сказала:
– Пора за день и отдохнуть. Надеюсь, сюда не доберутся наши гости.
Она подошла к широкой двуспальной кровати, стоящей посреди комнаты и, сев на край ее, пальцем поманила меня. Я растерянно замер у двери... Я почему-то ожидал этого, чувствовал, что этим все должно кончиться. Я знал, что в жизни бесплатный сыр бывает только в мышеловке... Я, может быть, сделал бы шаг навстречу Пэт. Но в эту минуту я увидел на стене мой портрет, увеличенный до размера плаката... Когда-то Пэт выпросила его у меня. Она сказала тогда, что на нем я гениален... Этот снимок, балуясь, сделала Дана. Еще в Минске. Я снимал ее “Кодаком”, а она щелкнула меня простенькой “Сменой”, и я застыл на снимке с нацеленным на зрителя объективом “Кодака”... Я смотрел с фотографии сам на себя. И этот взгляд отрезвил меня. Мне вдруг до боли захотелось оказаться рядом с Данутой... Я внезапно понял, как она мне дорога... Дороже жизни, славы, денег...
Пэт недоуменно посмотрела на меня:
– Чего ты ждешь? Я тебя жду!
Я стоял. И тогда она спрыгнула с постели и, подбежав ко мне, стала неистово целовать меня, а потом, отрывая пуговицы, начала расстегивать на мне рубашку, что-то безумно шепча...
– Не надо, – резко сказал я и осторожно отвел ее руки, – не надо... Я люблю Дануту. А с тобой мы просто друзья. Просто друзья...
– Я не хочу это слышать, – закричала она, – я хочу слышать, что ты любишь меня! Только меня. Ты – мой! Ты понимаешь это?
– Понимаю, – сказал я. – Но я не люблю тебя! Я люблю Дану!
– Я тебя из Ничто сделала художником! Таких гениев, как ты – десятки, сотни, миллионы... Но у них нет Пэт. Ты понимаешь это? – кричала она и хлестала меня по лицу. Наотмашь. С размаха... Я не отклонялся.
– Понимаю, – ответил я.
– Тогда иди, – сказала она. – У тебя больше нет Пэт. Ты очень скоро поймешь, что это такое!
И я пошел. Я долго блуждал по коридорам, ища выход. В одном из коридоров натолкнулся на Сибиллу, целующуюся с профессоршей по композиции из нашего университета миссис Грэги.
– Ну, какова в постели Пэт? – спросила она, заметив меня.
Я ей ничего не ответил.
Из моего старенького форда я выжал все возможное, пока катил домой. Когда я открыл дверь своей квартиры, было уже четыре утра. Дана не спала. Она сидела на кресле, поджав ноги, почти завернувшись в мою коротенькую клетчатую фланелевую рубашку, и смотрела на меня вопросительным взглядом:
– Ну, как?
– Что как? – вместо ответа спросил я.
– Как выставка? – спросила Дана.
– Хорошо, – сказал я.
– Хорошо-хорошо или хорошо-плохо?
– Хорошо-плохо, – сказал я.
– Не расстраивайся, – сказала она. – И скажи мне, что хорошо, и что плохо.
– Плохо – это выставка, – сказал я, не вдаваясь в подробности, – а хорошо – это ты! И я это понял сегодня. И это хорошо у меня никому не отобрать!
– А хотели отобрать? – спросила Дана.
Я ничего не ответил. Я просто подошел к ней, поднял ее на руки и поцеловал... И целовал ее долго-долго.., до утра...
Мою выставку закрыли через пару дней, объяснив тем, что спонсор приостановил платежи. Отозвались о ней несколько газет, и все отзывы были резко отрицательны. А газеты и журналы, с которыми я сотрудничал, дали мне понять, что в услугах моих больше не нуждаются. Редактор одного журнала, рыжий ирландец Патрик, с которым я поддерживал довольно не плохие отношения, сказал мне откровенно:
– Лео, босс наложил на тебя запрет. Не знаю, где ты перешел ему дорогу. А по-честному, твои снимки были у меня лучшими... Так что, я думаю, ты не пропадешь.
Но я пропадал... Мы уже привыкли жить с моими гонорарами, и когда их не стало, мы это резко почувствовали. Ибо Дане платили очень мало.
– Ничего, – говорила Дана, – нам не привыкать так жить...
Я опять начал искать хоть какую-то работу. Мой старый хозяин реб Ари сказал, что на мое место взял давно человека, и, вообще, в Америке блудных овечек назад не берут. Дана раз в неделю звонила дяде Аврому, и хоть я ее просил не говорить обо мне, рассказала ему, что я потерял работу, и Авром опять принялся мне подыскивать что-нибудь. И нашел место рабочего в маленьком магазинчике женской одежды в Вильямсбурге у венгерской еврейки миссис Раши-Деборы. Работать надо было весь день, и я решил на время взять в учебе академический отпуск. Данута была против, но я настоял на своем, пообещав ей, что с сентября вернусь к занятиям. Хотя про себя решил не возвращаться. Я не хотел встречаться с презрительным взглядом Пэт... Работа моя у миссис Раши состояла в вытаскивании по утрам на улицу перед магазином стендов с платьями, стоянии возле них весь день и затаскивании их в подсобку в конце работы. Еще я в середине дня ходил за кофе для миссис в бейгул-стори к реб Эме. Когда я его покупал, реб Эма всегда говорил:
– Ты, может быть, хочешь со мной поспорить, что сегодня Раша не вернет этот кофе обратно? Я тебя уверяю, что не пройдет и часа, как ты опять будешь здесь. Сколько я ее знаю, а знаю я ее немножко больше, чем ты, это происходит ежедневно.
Почти каждый раз, когда я приносил кофе для миссис, в наш магазин заходили покупательницы и кофе забывался на стойке. Вспоминала о нем хозяйка где-то через час, к этому времени он был холодный, как моя доля, как говорил мой папа, и миссис посылала меня с ним опять к реб Эме поменять на горячий. Реб Эма всегда бурчал:
– Раша уже так победнела, что у нее нет центов на новую чашку кофе!? Может, мне ей одолжить на второй магазин?! Что ты думаешь по этому поводу, Иче? – спрашивал он стоящего за стойкой своего младшего брата. Тот пожимал плечами и молча выливал мой холодный кофе в громадную кофеварку, стоящую на плите и из нее же наливал мне новый горячий кофе.
Я почти забросил камеру, мне не хотелось больше снимать, но Данута, узнав об этом, подняла страшный шум:
– Я тебя очень прошу, ради меня, ты должен заниматься фотографией. Нельзя убивать талант!
– Какой талант!? – отмахнулся я и добавил: – На одни пленки мы потратим все наши деньги.
– Хватит на еду, а больше нам пока ничего не надо, – сказала Дана. – А еда в Америке, слава Богу, дешевая.
– Ты давно себе ничего не покупала, – сказал я.
– Придет время – куплю, я же не голая, – сказала она и, улыбнувшись, добавила, – а голая я тебе еще больше нравлюсь. Ты сам так говорил!
– Говорил, – согласился я, – и сейчас говорю...
– И ты мне говорил, что мы победим, – сказала она и повторила: – Победим!
– Победим! – сказал я, не веря в победу... Сказал просто так, чтобы было приятно Дане.
Я, как обещал ей, начал опять снимать. Попытался опять рассылать снимки, но объявленное Патрицией табу не исчезло. И жизнь продолжалась, и вместе с ней неудачи продолжали сыпаться на нас... Сначала не стало реб Аврома. Его дети даже не позвонили нам... Я узнал об этом от миссис Раши:
– Пришел с синагоги, лег отдохнуть на диван и все, – сказала она и добавила: – О таком конце можно только мечтать...
Дана проплакала всю ночь... Назавтра мы пошли к ним... Реб Эля сказал, что все произошло очень быстро, впереди была суббота, спешили похоронить до нее и поэтому не смогли позвонить нам... И сказал, что реб Авром в последний вечер говорил о нас.
– Я ему по дороге в синагогу сказал, что реб Давид собирается перевезти фабрику в абстэйт, – сказал реб Эля и пояснил: – Рент там меньше, и налоги не такие, как здесь... И папа сразу начал думать, куда устроить Дану. Всю дорогу с синагоги про это только и говорил..., – реб Эля вздохнул и добавил, как бы успокаивая нас: – Ну, это еще не скоро, месяца три пройдет, реб Давид еще даже место не подобрал...
Но закрыл фабрику реб Давид раньше. Зная о предстоящем увольнении, Дана стала искать работу сразу. Но когда ее уволили, она оказалась без ничего... Моя хозяйка Раша сказала, что ее старшему сыну Лейбу нужна бебиситорша, так как его жена Рохэл хочет выйти на работу в ешиву. Дана, ни минуты не раздумывая, согласилась... Смотреть надо было семерых мал-мала-меньше детей и немного убирать по дому, как сказала миссис Рохл. Уходила Дана из дома очень рано, а возвращалась затемно, иногда оставалась там ночевать, когда кто-нибудь из деток заболевал... Где-то через пару недель дети реб Лэйбла были от Даны без ума, и она в них не чаяла души, и говорила мне о них, как будто о родных детях. А однажды сказала:
– Лева, я всегда тебе говорила, что с детьми подождем. Там думала подольше остаться на подиуме, здесь сначала думала, что смогу тоже стать манекенщицей, а потом думала немножко разживемся, чтоб ребенку было легче в жизни... А не получилось из всех этих дум ничего... А мама в каждом письме спрашивает, когда я порадую ее внуками...
Она посмотрела вопросительно на меня, а я ничего не ответил. Я не знал, что ей ответить...
И мы дальше стали ждать лучших времен...
...Телефон разбудил меня в середине ночи. В эту ночь Дана ночевала у миссис Рохл, ибо все семейство поехало на бар-мицву в Олбани к племяннику реб Лейбла, а самых маленьких оставили дома с Даной. Я вначале подумал, что звонит Дана, схватил трубку и услышал голос Патрика, который мне не звонил уже полгода:
– Лео, я тебя, наверное, разбудил?
– Наверное, разбудил, – сказал я и посмотрел на часы: было где-то два часа ночи.
– А я еще на работе, запарка с номером, – сказал он и интригующе спросил: – Догадываешься, по какой причине я тебе звоню?
– С меня сняли запрет? – попытался я угадать причину звонка.
– Нет, – сказал Патрик, – причина более интересная. Тебя ищет менеджер “Женской тайны”. Это межконтинентальная фирма. И если они возьмут тебя фотографировать их красоток, то тогда ты узнаешь, что такое получать хорошие деньги в Америке... Мои гонорары покажутся тебе копейками по сравнению с их... Он думал, что ты у нас еще сотрудничаешь... Я ему ничего не объяснял про наши дела, но сказал про тебя пару хороших слов и обещал связаться с тобой и передать его телефон. Так что записывай, – и он продиктовал мне номер, добавив, – зовут его Мак-Грегор. Действуй! Гуд лак и спи спокойно дальше...
Спать спокойно после такого звонка я, конечно, не мог.
Дана пришла домой рано, еще до моего ухода на работу. И я ей рассказал про звонок Патрика. Она очень обрадовалась:
– Я же тебе говорила, что тебя заметят! Это очень известная фирма по выпуску модного женского белья. Я смотрела ее каталоги еще в Минске. У них очень красивые манекенщицы! – Дана посмотрела на меня хитрющими глазами и добавила, – смотри, насмотришься на красавиц, и перестанешь мне говорить, что я самая красивая!
– Не перестану, – сказал я...
– Обязательно позвони им, – напомнила мне Дана перед уходом, – возле твоего бутика есть телефон. Раша пошлет тебя за кофе, и ты позвони. Обещаешь?
– Обещаю, – сказал я.
Моего звонка ждали. Мистер Мак-Грегор рассыпался в комплиментах по поводу моих фотографий. Сказал, что был на моей выставке, и она ему запомнилась.
– Вы знаете, мистер Лео, выставка ваша была прошлой осенью, уже прошло больше, чем полгода, а я ее помню! Это одно говорит о вашем мастерстве. Сейчас мы готовим к показу новую летнюю коллекцию и ищем для ее показа новое лицо, это стиль нашей фирмы: новая коллекция – новое лицо. И это лицо я увидел на вашей выставке. У вашей натурщицы именно то, что нужно нам: прекрасное славянское лицо и изящная скульптурная фигура, фотогеничность... Она может стать топ-моделью сезона. Мне кажется, что это будет новая Наоми... Поверьте мне, я видел не одну манекенщицу высокого класса, и редко когда ошибаюсь, выбирая модель сезона... Мы хотим пригласить ее на пробные съемки. Вы не могли бы подсказать нам ее телефон?
Все это мистер Мак-Грегор произнес на едином дыхании, не дав мне вставить ни слова. В первую минуту, потонув в этом потоке слов, я не понял о чем идет речь. И только когда мистер Мак-Грегор замолчал, до меня дошло, что “Женским тайнам” нужен не я, а Данута. И меня это обрадовало больше, чем ночной звонок Патрика: я все время, с первых дней в Америке, очень хотел, чтобы повезло Дане. И я какую-то секунду молчал в трубку, не веря услышанному... Я боялся, что ослышался и сейчас услышу что-то другое.
– У вас есть телефон девушки? – переспросил меня Мак-Грегор.
– Есть, – сказал я, с облегчением вздохнув, и долго повторял ему цифры нашего телефона, боясь, что он ошибется и не дозвонится до Даны...
Потом я долго по буквам произносил Данутино имя. Пока он не воскликнул:
– О, чудесное имя: Да-Ну-Та! Я понял – это соответствует Дэниэл. Я прав?
– Правы, – сказал я. И он, обрадованный, положил трубку.
Буквально сразу он перезвонил Дане. И когда я набрал наш номер, она уже разговаривала с мистером Мак-Грегором.
– Что делать? – спросила Дана, когда я пришел с работы.
– Ехать на интервью, – сказал я. – Ты же об этом мечтала!
– Я мечтала, чтобы раньше работа нашлась тебе, – сказала Дана. – Я так была утром рада, а потом они позвонили, и моя радость прошла...
– Глупышка, – сказал я, – мне еще найдется работа. Ты же сама говоришь, что я талантлив, а таланта с годами становится еще больше... Это сказал не я, а великий Микеланджело. Так что у меня еще все впереди... А твоя работа требует молодости. И это очень хорошо, что она пришла сейчас, когда ты и молода, и красива... Нельзя упускать свою синюю птицу!
– А моя ли это птица, – задумчиво сказала она и добавила, – и нужна ли она мне?
– Нужна, – убеждал я ее, – мне будет хорошо, когда тебе будет хорошо. Пойми это!
– А мой папа всегда говорил, что жена должна зарабатывать меньше мужа. Ибо это мужу неприятно.
– А мне приятно, – сказал я, – и кто тебе сказал, что ты всегда будешь зарабатывать больше меня? Ты же сама говоришь, что у меня талант, – и я бросил на весы свой последний аргумент, – благодаря твоей хорошей зарплате я смогу уйти с работы и продолжить учебу!
И она сдалась... В эту минуту я совершенно не думал о том, что уйду с работы и начну заниматься, просто сказал нужные слова в нужное время, но Дана их запомнила. И когда ее взяли на работу, первое, что она потребовала от меня, это пойти опять учиться... После первых же проб фирма заключила с Даной контракт на весь год и предложила ошеломляющие деньги. Я не сомневался в том, что ее возьмут, ибо нужно было быть полным идиотом, что бы не оценить Данину фотогеничность, но поставленная в контракте сумма ошеломила меня... И Дану тоже...
Получив первый чек, Дана купила два мешка игрушек и сладостей и поехала к детям миссис Рохл. Потом она весь вечер рассказывала мне об этой встрече, и слезы ручьем лились из ее глаз.
– ...Они меня встретили, как родную маму, облепили со всех сторон и просили остаться у них. А пятилетний Изик сказал, что он договорится с папой, чтобы мне платили столько, сколько я получаю на новой работе, и я тогда смогу вернуться к ним. А Голдочка сказала, что их новая няня “сыкса”, а я настоящая идише мамэ, – Дана улыбнулась сквозь слезы, и добавила: – А у них бебиситером наша землячка, из Жданович. Она там работала старшей медсестрой. Может, твои папа с мамой ее знают, они же туда ездили отдыхать. Она прямо растерялась, когда Голдочка назвала ее сыксой. Она же еврейка. Но я ее успокоила и рассказала ей историю про Авроминого Мойшика... Я обещала им на каждые праздники приносить подарки, – Дана вытерла слезы и добавила: – Я сегодня съездила и к внукам дяди Аврома, и им тоже принесла подарки.
– А мне подарок купить забыла? – пошутил я.
И Дана серьезно ответила:
– Нет, не забыла, – и протянула мне ключи.
– Что это? – удивился я.
– Ключи от нового джипа, – сказала Дана. – Ты же о нем мечтал..., – и добавила: – Мы прошли с тобой огонь и воду, вот пришли и медные трубы...
Неожиданно перешагнув в иную, доселе неведомую нам жизнь, мы первое время тратили деньги налево и направо, обедали и ужинали в ресторанах, ходили по театрам и стали появляться на различных тусовках. А потом в нас вновь ожили наши старые советские гены, и мы вернулись к обычному ритму нашей жизни.
Взлет Даны был почти мгновенный, где-то уже после первых показов коллекции она не вошла, а влетела в избранную когорту мировых топ-моделей, ее растиражированная фигура разлетелась по миру, призывая покупать все самое модное, самое фешенебельное, самое дорогое... Казалось, она может в рекламе все, но единственное, что у нее никак не получалось, это разрекламировать меня.
Я окончил университет и занялся рассылкой резюме по солидным изданиям, Дана сказала, чтобы на меньшее я не соглашался. Но время шло, солидные издания молчали, и я тайком от Даны стал подрабатывать в рекламных агентствах. Мне надо было хоть что-то приносить в дом: я не мог брать у нее деньги. И здесь неожиданно опять в моей жизни появился Патрик. Он отыскал меня в полурусском-полуамериканском захудалом рекламном агентстве, главными клиентами которого были русские врачи.
– Лео, – закричал он едва ли не с порога, пугая своим громовым голосом моих сослуживцев, – я нашел твое резюме в мусорной корзине моей конторы, стряхнул с него пыль и беру тебя!
– Пат, – удивленно сказал я, – во-первых, я в твою контору не посылал резюме, а во-вторых, твой босс не подпустит меня к ней на пушечный выстрел!
– Лео, – завопил еще громче Патрик, – во-первых, я уже неделю, как работаю в совершенно другом издании, и плевал на горячо любимого босса с высокой колокольни, как говорил ты, а во-вторых, ты в это издание посылал свое резюме. И вчера я его нашел, а сегодня я у тебя! Ибо ты мне нужен!
– И где ты сейчас работаешь? – осторожно спросил я.
– В “Лайфе”! И ты с сегодняшнего дня работаешь там тоже!
У меня перехватило дыхание, и я не то чтобы сказал, а выдохнул:
– Патрик, ты второй раз совершаешь чудо!
– Ну, меня же назвали в честь Святого Патрика, и я просто обязан совершать добрые дела, – хмыкнул Пат. – Моя матушка говорила, что будет счастлива, если я когда-нибудь совершу хоть одно доброе дело, ибо большего сорванца в Дублине, чем я, не было.
– Можешь ее порадовать, – сказал я.
– Уже некого радовать, – ответил Патрик и вздохнул, – но говорят, что они там все слышат и знают. Может, и вправду она от твоих слов порадуется.
Но больше всех в этот день радовалась Дана. Пришел я домой поздно, ибо мы в этот день с ребятами из агентства отметили мою удачу вместе с Патом в маленьком ирландском пабе в нижнем Манхеттене.
– Я уже волновалась, что тебя так поздно нет, – сказала она. И улыбаясь, добавила, – смотри, будешь так долго задерживаться, так меня уведут.
И показала мне письмо, которое лежало в нашем почтовом ящике. Письмо было без обратного адреса, напечатанное на компьютере и подписанное одной буквой – Я. В письме неизвестный поклонник Даны признавался ей в любви...
– Вот и у тебя, как у звезд, появился поклонник, – сказал я, прочитав письмо. – Сохрани его для потомков...
– А мне оно не нравится, – сказала Дана.
– Почему? – спросил я.
– Без обратного адреса не признаются в любви, – сказала Дана и порвала письмо...
Но через неделю оно пришло снова... Дана нервничала, получая письма, и я, когда находил их раньше Даны, стал просто выбрасывать их, не показывая Дане. Но чаще она вынимала их сама, ибо я по делам журнала колесил по всей Америке и по всему миру... Когда этих писем перевалило за полсотню, я сказал, что надо обратиться в полицию и успокоить этого сумасшедшего. И мы пошли в ближайший полицейский участок. Нас долго слушали, посочувствовали, сказали, что на этих сумасшедших жалуются почти все знаменитости, и в конце сказали, что отыскать его почти невозможно, пока он сам не проявит себя...
И в тот же вечер Дана сказала:
– Ему надо ответить и сказать, чтобы он прекратил мне писать. Я его ненавижу...
– Как ты ему ответишь, если не знаешь его адреса? – спросил я.
– В интервью газете или телевидению, – сказала Дана. – Он же следит за всеми моими выступлениями, собирает рекламу...
– Может, не надо будить зверя, – почему-то сказал я.
– Надо, – сказала Дана. – Вот увидишь, он отстанет сразу.
И в первом же после этого разговора интервью она резко попросила незнакомца прекратить ей надоедать...
И письма, на удивление мне, прекратились. Мы забыли о них…
...И вдруг... Я с Патриком вылетел в Лондон на международное биеннале “фото и миллениум”. И в первый вечер, как обычно, позвонил Дане. И она сказала о новом письме.
– Он написал, что если нам невозможно быть вместе на этом свете, то мы будем вместе на том..., – прочитала Дана строчку из письма и нервно добавила: – Какая-то глупость, но я чувствую, что не смогу заснуть всю ночь... А завтра у нас большой показ в Отеле Шератон..., – она вздохнула, и я услышал в трубке этот вздох. – Мне так не хватает тебя рядом... Пожалуйста, больше никогда не уезжай от меня. Хорошо?
– Хорошо, – сказал я...
И она положила трубку.
– Я возвращаюсь в Нью-Йорк, – сказал я Патрику, рассказав ему о разговоре с Даной.
– Обязательно, – сказал Патрик и добавил: – Я не люблю сумасшедших...
В Нью-Йорк я прибыл утром, но Даны уже не было дома, и я помчался в отель. Показ уже начался, но как мне сказали, Дана еще не появлялась на подиуме и должна вот-вот появиться. И я успокоился. Я приготовил камеру, повернулся к залу, и, глядя в видоискатель, стал плавно переводить объектив с одного лица на другое. Я любил снимать лица в моменты восторга, восхищения, радости... И в этом зале полно было очень интересных лиц. Я взвел затвор и приготовился снимать лица в момент появления на подиуме Даны. Она очень любила такие снимки... И вдруг я увидел в зрачке видоискателя ЕГО. Я сразу понял, что это ОН. Я приблизил изображение и ощутил в руках дрожь... Обыкновенное, ничем не приметное мужское лицо. С глазами Безумца. Ну, вот и будет у полиции твой снимок, мистер Никто, подумал я. Это последнее, что я подумал, прежде, чем спиной не ощутил появление на подиуме Дануты. Я не обернулся. Я смотрел на НЕГО. И увидел в объективе, как он дернулся, потом резко выхватил пистолет и выстрелил.., и пуля медленно поплыла... Я рванулся навстречу ей и, почти ничего не соображая, нажал на затвор камеры... Я не знал, что этот снимок обойдет все издания мира, станет символом безумия века, войдет во все антологии, станет снимком года... Я не знал... Я не знал, буду ли я знать это... Я стоял между пулей и Даной. И смотрел в объектив на летящую пулю... Она шла в мое сердце... А потом я увидел бизонов... Я вначале услышал стук их копыт, будто стук моего сердца... А потом я увидел их. С развевающейся по ветру гривой, наклонив голову, приготовившись к схватке, они мчались ко мне... Почему-то я пытался их сосчитать, но не мог... Их было очень много... Огромное грозное стадо... Они шли мне на помощь...

Риунки Лады Могучей

© журнал Мишпоха