Журнал Мишпоха
№ 14 2004 год
Судьба двух картин
|
Марк Шагал занимает особое место в нашей семейной летописи.
Мой отец был художником-декоратором. Он работал в различных театрах. Начало
творческой деятельности было связано с Еврейским Народным театром в Вильно,
который был похож на коллектив, описанный в романе Шолом-Алейхема “Блуждающие
звезды”. Артисты в сезон ставили одну-две постановки, которые показывали,
в первую очередь, в Вильно, а затем гастролировали с ними по городам и
местечкам Польши, где было большое еврейское население.
Ограниченные финансовые возможности заставляли упрощать все и, в первую
очередь, декорации. Меценаты – любители еврейского театра – помогали,
конечно, но участники спектаклей должны были быть истинными патриотами
искусства, чтобы нести его в массы еврейского населения. Если надо было,
художники становились плотниками, грузчиками, монтировщиками. Музыканты
продавали билеты, а актеры перед спектаклем выходили на улицы и рекламировали
предстоящее представление.
В
30-е годы стали приглашать на спектакли одного-двух актеров, известных
не только в Польше, но и за ее рубежами. Это привлекало внимание к постановке
и, естественно, увеличивало посещаемость. Вспоминаю только два имени:
выдающейся актрисы еврейского театра Эстер-Рохл Каминской, которая принимала
участие в нескольких спектаклях, и ее дочери Иды Каминской.
Многогранность таланта участников спектакля помогала ставить высокохудожественные
постановки с минимальным количеством людей. Так, мой отец, кроме участия
в массовках, играл на скрипке, мандолине и банджо, где это требовалось
по пьесе.
Семья отца постоянно поддерживала финансово местных художников и, естественно,
театр, которым увлекался мой отец. Из картин, подаренных или заказанных
семьей, была создана картинная галерея, которой заведовал отец, глубоко
понимавший искусство. Получив формальное художественное образование в
Академии изящных искусств в Берлине под руководством профессора Вагнера,
отец проявил интерес к новым в то время направлениям в искусстве – таким
как сюрреализм и абстракционизм. Уже известный, но еще не очень понятый
и принятый публикой Марк Шагал привлек внимание отца, который при поддержке
своей семьи пригласил художника для разработки эскизов декораций к двум
готовящимся спектаклям.
Подготовив
несколько вариантов эскизов, Марк Шагал приехал в Вильно и представил
их моему отцу. Как вспоминал отец, разговор шел на идиш вперемешку с русскими
словами. Семья отца с почтением и восторгом приняла Шагала и в знак благодарности
купила несколько картин для художественной галереи отца. Какова судьба
этих и других картин галереи? Не знаю, за исключением судьбы двух эскизов.
В августе 1939 года отец, свободно говоривший на немецком языке, прочитал
“Майн кампф” и, услышав бесноватого Гитлера, понял, что надо уходить от
предвидимого им кошмара гитлеровской оккупации.
Оставив все, взяв только мою маму, меня и самые нужные пожитки, погрузил
на телегу и перешел границу с СССР недалеко от Витебска. Семья отца, состоявшая
более чем из ста человек, не понимала и не поддержала его действий. Пожилые
люди, помня первую мировую войну и считая немцев культурной нацией, думали,
что бесноватый фюрер утихомирится или изменится. Все, что он говорил,
считали временной пропагандой и не думали, что реальные угрозы Гитлера
в адрес еврейского народа будут вскоре претворены в жизнь. Но отец был
настойчив, независим и твердо решил избежать того, что потом получило
название “Холокост”.
Вернусь к судьбе картин и эскизов Марка Шагала. Вместе с одеждой, постельным
бельем, ванной для моего купания, полотенцами, другими пожитками отец
прихватил свой инструмент – кисти, тюбики красок, бумагу для эскизов и...
два эскиза Шагала, которые были отобраны для спектаклей. Зная, что мой
отец – художник, на границе не обратили внимания на рисунки Шагала, думая,
что это работы отца.
Прибыв в Минск, где, как он знал, живет его дядя Борух Вигушин, отец сразу
связался с ним. Дядя работал главным электриком Театра оперы и балета.
В короткое время дядя все устроил, папа стал работать художником-декоратором,
а мы вселились в одну из репетиционных комнат, которую нам дали для временного
жилья. Сделав простые рамки, отец украсил наше примитивное жилье двумя
эскизами Марка Шагала.
За
пару месяцев отец познакомился с местными строителями, которые на девяносто
процентов были из евреев, и они, понимая потенциал отца, пригласили его
на работу бригадиром маляров-альфрейщиков. Язык для отца не был проблемой.
Во-первых, все говорили на идиш, даже работники не евреи. Собрания велись
на идиш, и если кто-то из не евреев становился строителем, он должен был
знать идиш. Например, Жижель – белорус, начав строительную карьеру в Минске
до войны в еврейской среде и после войны ставший министром строительства
Беларуси, свободно говорил на идиш. Когда он на каких-нибудь совещаниях
встречался с отцом, то, на удивление окружающих, начинал говорить с ним
на идиш. Кстати, я учился с его дочкой – Галей Жижель – в Белорусском
политехническом институте.
Во-вторых, отец еще в Вильно увлекался русским языком и неплохо уже тогда
говорил по-русски, правда, с ощутимым акцентом, который остался у него
до конца жизни. Кроме того, в семье с уважением и любовью относились к
русскому языку и литературе. Один из дядей отца был директором библиотеки
Сироткина в Вильно.
Итак, став строителем, отец получил комнату в одноэтажном кирпичном доме
на мотовелозаводе, где были уже некоторые удобства – такие, как кухня
и туалет. Две картины Шагала перекочевали со стены репетиционной комнаты
Театра оперы и балета в маленькую комнату на мотовелозаводе.
В июне 1941 года, когда началась война, в день первой бомбежки отец находился
в том же Театре оперы и балета, где по просьбе руководства театра иногда
помогал оформлять постановки.
Быстро
забежав домой, отец забрал мать, меня и, взяв только документы, пошел
на вокзал, надеясь уехать поездом. Но не тут-то было! Немцы бомбили железнодорожные
станции и пути. Мы пошли пешком на восток. Моя мама на восьмом месяце
беременности и я – пяти лет от роду. Шли долго, в основном ночью, избегая
дневных бомбежек и немецкого десанта, переодетого в красноармейскую форму,
что сеяло большую панику среди беженцев.
Пропущу четыре года эвакуации в Самарканде и вернусь к теме рассказа о
судьбе картин Марка Шагала. В августе 1945 года, после окончания войны
с Германией и Японией, две недели мы возвращались обратно в Минск. Расписания
поездов не было, так как мы выехали как раз во время, предшествующее капитуляции
Японии, и никто не знал, как закончится война. На всякий случай Союз двинул
вооружение и войска на восток, и поезда в восточном направлении проходили
вне всякого расписания, оставляя поезда с возвращенцами на запасных путях
без знания того, когда к ним прицепят паровоз и повезут на запад.
Короче, через две недели мы были в разрушенном Минске. Как говорили тогда,
разрушенном на восемьдесят процентов. Мы получили комнату в бараке, построенном
немцами рядом с полуразрушенным Театром оперы и балета, и отец приступил
к работе в одном из строительных управлений по восстановлению Минска.
В первый же выходной отец и мать на трамвае поехали на мотовелозавод посмотреть,
что случилось с их квартирой, не надеясь найти что-нибудь целым. Но оказалось,
что все осталось там же, где родители оставили в июне 1941 года, когда
уходили из Минска. Конечно, жили там какие-то незнакомые люди, которые
точно не знали, как власти отнесутся к тем, кто в различной степени сотрудничал
с немцами.
После окончания войны были разные периоды, когда власти считали оставшихся
на оккупированной немцами территории предателями, врагами советского народа,
то считали их патриотами-подпольщиками, сражавшимися против оккупантов,
в противовес ташкентским “партизанам” – евреям, трусливо отсиживавшимся
в эвакуации. Это был неопределенный период, поэтому, когда эвакуированные
возвращались и находили свои вещи целыми, новые жители не сопротивлялись
и без проволочек отдавали их владельцам. Так оно случилось и с моими родителями,
только с небольшим “твистом”.
Родители зашли в свою квартиру, открыли шкаф – все висело, как оставили.
Отец вынул мамино зимнее пальто с воротником из скунса, надел на маму,
вынул свой костюм и пошел искать грузовик, чтобы увезти все остальное.
Сколько он искал грузовик – не знаю, но когда он приехал,.. почти ничего
в доме не осталось – все было перенесено к соседям, которые активно помогали.
Как ни странно, две картины Шагала никто не тронул, видимо, не понимая,
что это такое. Отцу ничего не оставалось делать, как снять эти картины
и унести к себе.
На следующий день случилось событие, которое трудно было предположить.
Через Минск из Берлина двигалась на восток танковая часть, которой командовал
двоюродный брат отца майор Илья Вигушин. Пройдя всю войну, награжденный
многими орденами и медалями, Илья был особенно зол на немцев и коллаборационистов
из местного населения. Он точно не знал, где найти отца, справочных бюро
и телефонов тогда еще не было. Но он правильно предположил, что отец должен
быть где-то в районе Театра оперы и балета. Так оно и случилось. Встретил
он отца, и тот сразу же рассказал ему историю с имуществом. Недолго думая,
Илья снарядил танк и грузовик с солдатами, посадил рядом моего отца, и
они поехали к дому, где мы жили до войны. Въехав во двор, танк, грузовик
и “Виллис” с отцом и дядей Ильей направились к дому. Пушку танка нацелили
на окна нашей квартиры, и дядя, стоя на подножке “Виллиса”, приказал всем
жителям выйти во двор и дал им 15 минут на то, чтобы вынести и положить
перед ним все вещи из квартиры моего отца. В подтверждение серьезности
его намерений, автоматчики из грузовика дали несколько очередей в воздух.
Короче, через несколько минут перепуганные жильцы дома сложили во дворе
все наши пожитки. Конечно, Илья рисковал иметь “неприятности” за подобную
операцию, но его негодование тем, что натворили фашисты и их пособники
из местных, смерть его родителей и многих родственников подсказали именно
это необычное решение. Да и время было иное, когда победителей не судили,
а дядя Илья был одним из них.
В 1948 году нашей семье дали комнату на втором этаже в двух-этажном доме
на улице Горького. Дома, а их было пять, построили немецкие военнопленные,
лагерь которых находился в ста метрах от линии домов, отгороженный забором
и колючей проволокой. Со второго этажа мы могли наблюдать, что у них делалось.
Несколько добротных бараков стояли на геометрически спланированной площадке
с футбольным полем в середине и посыпанными песком дорожками. Мы знали,
что каждое воскресенье футбол, и многие мои друзья приходили ко мне на
просмотр матчей. В будние дни военнопленные выезжали под охраной автоматчиков
на работы по восстановлению разрушенного Минска. В основном, особенно
сразу после войны, они разбирали развалины, очищали кирпичи, дерево и
аккуратно складывали это для последующего использования. Позже их, военнопленных,
использовали и в других строительных работах, требующих профессиональных
навыков. Так, отца, свободно говорившего на немецком, более того, на разных
немецких диалектах, послали в лагерь отобрать бригаду маляров. Он это
быстро сделал, и вскоре бригада начала работать как на территории лагеря,
так и на стройках. Немцы были рады этому, так как за работу получали какие-то
привилегии, включая лучшее питание.
Один их военнопленных в знак благодарности отцу за включение его в бригаду
написал маслом небольшую картину – пейзаж его родной деревни – и подарил
в красивой рамке. Отец вмонтировал за холстом два эскиза Шагала и прикрыл
сзади аккуратно вырезанным куском фанеры, покрашенным в цвет рамки. Несколько
лет висел этот пейзаж, и никто, кроме отца, не знал, что за сокровище
хранится у него. Правда, он мне не раз рассказывал о своей театральной
жизни, встречах с актерами, художниками, и, конечно, Марком Шагалом. Но
раскрывать секрет, что у него есть работы Шагала, боялся – мальчишка может
проговориться, и кто знает, какие неприятности могут ждать его в те времена,
когда малейшее отступление от установленных режимом правил влекло к ссылке,
тюрьме, а возможно, и к смерти!
Настал 1953 год. Антисемитизм рос не по дням, а по часам. Слухи о погромах
были похожи на правду, а о строительстве поселений в Сибири для всех евреев
говорили чуть ли не в открытую. Дело о врачах, якобы пытавшихся отравить
руководителей партии и Советского Союза, достигало апогея. Отец понимал,
что жизнь нашей семьи наряду со многими другими семьями была подвержена
большому риску, мы могли быть сосланы или уничтожены. У входа в коридор
стоял маленький школьный чемоданчик с отцовским теплым нижним бельем,
носками, полотенцем, мылом и зубным порошком. Нервы не выдерживали напряжения...
Дело было в феврале. Ночью мы услышали стук в дверь. Стук усиливался,
и мы слышали крики и требования: “Откройте немедленно!”. Дверь еле выдерживала
удары ногами. Отец вскочил с постели ошеломленный, не зная, что делать.
Второй этаж, балконная дверь на зиму забивалась, и щели дверей и окон
затыкались ватой и бумагой, приклеенной крахмальным клеем к рамам. Только
форточку можно было открыть. Решение отца – уничтожить “улики”, которые,
как ему казалось, могли свидетельствовать против него. Уликами были, по
его мнению, работы Шагала, спрятанные в рамке с немецким пейзажем, и бинокль,
подаренный мне одним военнопленным для просмотра футбольных игр.
Еле протиснувшись через форточку с “уликами”, отец спрыгнул с балкона
и побежал к надворной уборной, которая была за домом. Спустив “улики”
в дырку, он тем же путем вернулся домой. Зуб на зуб не попадал у отца!
Проснулись от стука соседи и начали выходить на лестницы, спрашивая, что
случилось. Увидели они двух пьяных лейтенантов госбезопасности, перепутавших
дома, разыскивая своих знакомых девушек, у которых были ранее на свидании.
Это мы узнали значительно позднее, через два или три месяца, в течение
которых умер Сталин, выпустили оставшихся в живых врачей, в некотором
роде антисемитская пропаганда временно затихла по команде из ЦК...
В ту ночь кто-то вызвал милицию, пьяных лейтенантов увели. Видимо, какие-то
разбирательства с ними велись, но отцу ничего не сказали. Только однажды
приехала за ним легковая машина из госбезопасности, и офицер вежливо попросил
поехать с ним. Как позже отец вспоминал, его привезли на Комсомольскую
в здание КГБ, сказали, что извиняются за инцидент, мол, перепили молодые
лейтенанты, и спросили, есть ли у отца какие-либо другие претензии к ним.
Конечно, у отца никаких претензий не было и быть не могло. Дали ему заранее
подготовленную бумагу, в которой так и было сказано: претензий у него
нет. Отец подписал бумагу, и его отвезли, к нашей радости, домой.
|