ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №14 2004год

Журнал Мишпоха
№ 14 2004 год


Дед Урий
(глава из книги “Кто ты такой”)

Эмиль Дрейцер


Эмиль Дрейцер


Эмиль Дрейцер – писатель, профессор русской кафедры колледжа им. Томаса Хантера в Нью-Йорке. Автор десяти книг художественной и научной прозы. Рассказы, появившиеся в журналах США, России, Канады, Израиля и Польши, собраны в книгах “Пещера неожиданностей”, “Потерялся мальчик” и “The Supervisor of the Sea and Other Stories”. Глава “Дед Урий” – из только что вышедшей книги “Кто ты такой: Одесса 1945-1953 гг. (Автобиографические записки)”(подробности по адресу: edraitser@earthlink.net).

 

По поводу того, как ушел из жизни мой дед со стороны отца Урий Дрейцер, догадываться нет нужды. Свидетели сообщили: его, вздумавшего пререкаться с немецкими часовыми, закололи штыками.
Для этого понадобилось четыре эсэсовца. Дед был недюжинным мужчиной..
.

Жаль, что я его не помню. Мне было не больше двух, когда он навещал нас в Одессе. Сгорело в пламени войны все материальное, связанное с ним, – не осталось даже фотокарточки.
– Как он выглядел? – спрашиваю его дочь, тетю Эсю, доживающую свой век в Бока Ратоне во Флориде.
– Граф! – говорит тетя. – Красавец!
Судя по рассказам, дед не был похож на тех евреев, каких я знал в Одессе, среди которых вырос. Почти двухметрового роста, статный, с дерзким гордым взглядом, с вьющимися светлыми волосами, по моде времени разделенными пробором. Молодецки закрученные пшеничные усы. Мог в один прием, обхватив поперек шеи, повалить боевого коня. Воинскую службу проходил драгуном в привилегированном царском полку.
– А ну, Мулька, – вытягиваясь во весь рост, гаркал дед уже на вольной, показывая младшему сыну армейскую выправку, – чекань за мной. Смирно! Ешь глазами начальство! Кто такие, робята? Седьмой-Драгунский-Новороссийский-Его-Императорского-Высочества-Великого-Князя-Николая-Николаевича-полк!
Дед был вспыльчив и горд. Оскорблений не переносил, что было роскошью для еврея на военной службе. Однажды, вернувшись в казарму поздно ночью с самоволки (ходил на танцы с городскими девчатами), он едва стянул с ноги сапог, как в дверях возник фельдфебель.
– Ах ты, жидовская морда! – заорал. – Ты где был? Встать! Чего расселся, как у тети Сарры на именинах! А ну, мать твою...
Дед, как был полуобутый, медленно поднялся во весь рост и тем самым огромным, сорок четвертого размера сапогом со шпорой, который держал в руке, наотмашь отхлестал фельдфебеля по лицу.
Деда насилу оттащили. Сначала посадили на гауптвахту. Потом отдали под трибунал. Приговор – три года дисциплинарной службы, армейской каторги. Отбарабанил только два. Повезло: по случаю рождения царевича Алексея – того самого, больного гемофилией, для ухода за которым приблизили ко двору сибирского мужика Распутина – срок скостили.
Вернувшись со службы, дед занялся малярным делом. В какой-то степени дело было наследное (в Минске на Замковой улице еще долго можно было видеть железные ворота с ажурной аркой, на которой сохранилась надпись: “Красильное дело Шмоеля Дрейцера”, моего, стало быть, прадеда.)
Среди мастеровых свадьбы случаются быстро. Дед любил выпить, но никогда от спиртного не мрачнел. Наоборот, выпив рюмку-другую, испытывал неодолимую жадность к жизни. Он любил все, чем жизнь хороша. Хотя терпеть не мог занудства быта, однажды обнаружил себя женатым на коротышке Сарре-Ривке, плясунье с озорными глазами. Сначала удивился, как это событие прошло мимо него. Потом вспомнил какое-то особенно бурное застолье на минувшей неделе и тут же примирился с фактом.
Впрочем, невеста не была незнакомкой. Свадьбе предшествовали встречи в городском танцклубе. Дед заезжал за Саррой-Ривкой на извозчике во всем своем драгунском величии. Наващивал усы. Одевался франтом: роскошная бекеша с барашковой оторочкой по всей длине, папаха из того же барашка.
Головой Сарра едва дотягивалась до груди кавалериста-ухажера.
– Почему ты женился на такой коротышке? –подростком спрашивала дочь Эся.
– А она танцевала легко, – отвечал он, отчего-то подмигнув.
Отчаиваться из-за потери свободы дед не стал. Наоборот, не теряя времени, начал пожинать наиболее сладкие плоды супружества. Вскоре на свет появились дочь Юдифь, сын Абрам (мой будущий отец), а дочь Эся уже дожидалась своей очереди.
Долгой белорусской зимой малярной работы не найти. Приходилось перебиваться копеечным делом – переплетать книги. Дело это тоскливое – сидеть день-деньской за столом в своем маленьком доме на окраине Минска клеить книжные корешки. Без рюмки совсем зачахнешь. Жена значением спиртного для поддержания мужского духа проникаться не желала. Стала есть его поедом: ничего, кроме ущерба семейному бюджету, в водке не видела. Дед смотрел на нее со своей великанской высоты, улыбался чему-то своему. Но огорчаться отказывался. Остался еще большой кусок жизни: зачем его укорачивать. Плохое настроение – смерть в рассрочку. Если жена в сердцах разбивала молотком бутыль, он, вздохнув, натягивал сапоги и шел покупать другую.
Бабушка Сарра-Ривка.Однажды, когда жена стала в двери, заявив, что он пойдет за водкой только через ее труп, дед лег на диван, вытянул огромные свои ножищи и заявил, что болен. Жена попрыгала вокруг него, упрекая в симуляции: нет, дескать, такой хворобы, которая бы бывшего драгуна взяла. Но дед гнул свое. Сказал, что и вправду надо отрегулировать употребление спиртного, для чего требуется сходить к врачу. Кряхтя, согнувшись в поясе, дед вышел из дома.
Спустя час он вернулся, таща под мышкой двухлитровую бутыль. Жена уже было подпрыгнула, чтоб снова на него наброситься, но он сказал:
– Лекарство вот принес. Хватить должно надолго.
И ткнул пальцем в аптекарский ярлык, прилепленный к бутыли. Не веря своим глазам, жена прочитала: “Больной Дрейцер У. С. Принимать по 1 (одной) стопке три раза в день до скончания дней. Хранить в прохладном месте. Перед употреблением взбалтывать”.
Бабка шутки не приняла, начала снова ругаться.
Но со временем утихла. Приняла свою судьбу.
Но лекарство помогало недолго. Дед все чаще поглядывал по вечерам на небо, на кармин заката. Курил. Бормотал под нос строевые песенки. О чем-то думал.
Однажды, в сумерки ветреного мартовского дня 1910 года, он по обыкновению набросил на плечи полушубок и пошел закрывать с улицы ставни. Просунул железный болт, на который жена изнутри накинула крюк.
– Хорош? – крикнул дед зычным голосом с улицы.
– Хорош, – отозвалась жена и пошла на кухню налить воду в чайник.
Мама в девичествеДед, однако, с улицы не возвращался.
Чайник уже закипал на плите, а мужа все не было. Бабка выглянула за дверь. Деда на улице не было. Куда он запропастился? Неужели опять в трактир к своим дружкам потопал?
Чертыхаясь, кутаясь в тужурку, дошла до угла. Мела поземка. По тропке мимо обледенелых соседских домишек добрела до трактира.
Там его в тот вечер не видели.
Вспомнив, что чайник все еще на плите, поди уже весь выкипел, вернулась домой...
Деда не было всю ночь.
Не объявился он и на следующий день. Бабка ходила к друзьям деда – плотнику Иоселю, колеснику Нюмке. Рыдала: как мог оставить одну с тремя детьми! Те божились, что и сами ума не приложат, куда Ура мог подеваться.
Отец и мама – Абрам и Соня Дрецеры.Бабка сходила и к околоточному. Тот пытался успокоить, что муж найдется, деться ему некуда. Было бы лето, можно было бы, конечно, на всякий случай протащить по речке Немиге железную “кошку”, которой обычно выуживают трупы самоубийц. Но речка замерзла. А в прорубях шуровать – одна морока…
На седьмые сутки пришла депеша из французского города Кале. Дед просил простить, что уехал не прощаясь. Считал, так будет лучше. Давно, мол, сговорился с братом Мотькой, кузнецом, искать заработков в Аргентине. Уже нанялись кочегарами на грузовой пароход, отплывающий в Буэнос-Айрес, откуда дадут о себе знать.
Дед прожил в Городе Свежего Воздуха около четырех лет. Тем, кто его знал, нетрудно было представить его дни и ночи в чужом городе, при чужом языке. Поначалу прибился к еврейской общине, где его, здоровяка, пристроили подручным на складе. Таскал тюки с кофейными зернами. К запаху кофе примешивался дух корицы, лаврового листа, черного перца. От этого духа часто кружилась голова.
Не будучи слишком религиозным, все же в пятницу, как положено, одевшись в чистое, ходил на “шабес” в синагогу. Там весело поглядывал на прихожан. Примечал, кто молится с верой, а кто так, для видимости. Последних было куда больше, что подтверждало догадку: мир устроен не Богом, иначе зачем он наводнил его безбожниками. Однако, сам он пытался молиться искренне. Хотя иврит не понимал, качал головой в такт голосам в знак одобрения. В самом деле: надо же кого-то поблагодарить, что жив, здоров, что все еще, как мальчик, радуешься утреннему солнцу.
Освоив, сколь нужно, испанский, купил кисти, ведра, стал малярничать по всему городу. Все, что мог сэкономить, посылал семье, в Минск. Время от времени собирал посылки, приноровив для них картонные коробки из-под макарон.
Дед с жадностью глядел на мир вокруг него, всему удивлялся. Обычно в часы досуга устраивал соседским ребятишкам бесплатную карусель. Ухватив повыше локтя, вертел вокруг себя. Забросив парочку на плечи, галопировал по кругу. “Аргинтенята”, как он их про себя называл, визжали от восторга. Особенно умиляло, как они, от горшка два вершка, так ловко лепечут на своем языке. “Claro!” – кивал он головой в ответ на адресованные русскому Гулливеру ребячьи речи. А когда наступало время расходиться по домам, махал рукой на прощанье: “Buenos noches!”.
Посылки шли все чаще. Дед затосковал по собственным отпрыскам, гадал, какие они теперь. Долго жить от своих вдалеке нехорошо. Решил: семью из России заберет. Не место это для жизни – сырое, вялое, скучное место. Душе и развернуться негде. Все считал и пересчитывал, сколько нужно собрать на всю семью, чтоб добраться до Буэнос-Айреса хотя бы вторым классом.
Поехал за своими, как и приехал – экономно. Устроился кочегаром на грузоход, отходящий в Гамбург.
Отбыл он в Аргентину с пушистыми усами. А вернулся с кисточкой под носом. Много лет спустя доверил младшему своему, Мульке (будущему моему дяде Мише), мужскую тайну: потерял свою красу из-за женщины. В Буэнос-Айресе он встречал мало белых женщин, в основном, мулаток. Их почему-то побаивался. Хоть те не раз заглядывались на белокурого гиганта, он находил их слишком уж экзотическими. К одной белокожей и нежной уж очень потянуло. Та сказала смешливому великану из России: “Приму, если сбреешь усы”. Долго сопротивлялся искушению. В конце концов, не выдержал…
Вести о предстоящем путешествии в далекую Аргентину суждено было будоражить воображение домашних недолго. Дед вернулся в свою халупу вечером 31 июля четырнадцатого года. А наутро по телеграфу разнеслось: война! В трактире, куда дед отправился, чтоб увидеться с Иоселем, Нюмкой и другими старыми друзьями, никто толком не знал, что случилось. Никто не понимал, из-за чего жизнь вдруг куда-то накренилась. Специалист по аптечным рецептам гимназист Семка Глейзер доложил, что убили какого-то эрцгерцога, и этого теперь никто снести не может. Поскольку этот “эрц” важен был как символ. А если убивают символ, выход один – война.
За дедом пришли на другой день. Он покрутил головой в неудовольствии, перетискал в своих объятиях детишек и пошел воевать.
Думал, определят по старой памяти в кавалерию. Но послали в пехоту, где была острая нехватка людей. Шинель ему выдали короткую, но паек назначили полуторный. Понимали – толк от голодного солдата небольшой.
Война полыхала где-то в Европе. Деда назначили в обоз фуражиром. Хорошо, что поближе к лошадям, но все же скучно. Попросился на передовую. Хоть на немцев посмотреть, что ли, много ли отличаются от аргентинцев.
Просьбу бывшего драгуна уважили. Желающих послушать, как свистят над головой пули, было немного.
Самуил (Муля) Дрейцер (Дядя Миша).На передовой для начала велели чистить винтовку и рыть окопы. Рыли мелко. Для низкорослых крестьянских парней его полка – в самый раз. А для деда – пытка. Передвигаться под огнем приходилось согнувшись в три погибели.
В первом же бою затарахтела мотором в небе гигантская стрекоза. Летала она низко, вдоль и поперек фронта. Летчик время от времени сбрасывал нечто вроде апельсина, который на земле взрывался. Один апельсин упал рядом, осыпал деда землей, толкнул в грудь так, что закачало. Дед упал, ничего не слыша. Успел подумать только: вот и конец.
Очнулся он в гробу. Свежеструганные сосновые доски пахли древесным спиртом, смолкой. Где-то рядом ругались на каком-то странном идише.
Это его удивило. В загробную жизнь он не очень верил, но когда о ней задумывался, представлял ее заселенной кем угодно, но только не ругающимися евреями. Через минуту, когда в голове окончательно прояснилось, понял: немцы.
Первое, что разобрал, ругали его. Похоронная команда честила почем зря за то, что он уж больно долговязый. В стандартный гроб не втиснуть. Пришлось сколачивать новый. Дед приоткрыл один глаз. На фоне хмурого неба какой-то усатый солдатик в шишкастой каске испуганно тыкал в сторону заморгавшего покойника ружьем с примкнутым штыком. Немец был совсем неинтересный – со сморщенным личиком и белесыми жидкими волосиками, торчавшими из-под каски. Дед даже огорчился: из-за того, чтобы посмотреть на такую козявку, рисковал жизнью.
Продержали его полгода в лазарете. Потом отправили в лагерь пленных под Лейпциг. Оттуда – на работу. Ворочал бревна на лесопилке у одного бюргера. Доил коров на ферме другого. По вечерам пиликал на губной гармошке и ждал, когда это свинство – война – кончится.
Домой он вернулся в конце восемнадцатого, оттарабанив четыре года в немецком плену. Вернулся как ушел – таким же. Только шрам в виде полумесяца появился на правой щеке, около уха. Откуда шрам, не помнил.
Из мировой войны попал в войну поменьше, но не менее свирепую – гражданскую.
Пережил кое-как и ее, но тут – опять напасть. В начале двадцатых – никакой работы. Разруха, голод. Чтоб освободить семью от лишнего рта, старшему сыну Абраше, моему будущему отцу, тогда двенадцатилетнему, пришлось податься в Москву. Устроиться подручным в красильной лавке земляка-минчанина, перебравшегося в поисках лучшей жизни в столицу. Спрос на перекрашивание одежды был большой. Небогатый народ, чтоб освежить свой гардероб, нес в красильню рубахи и платья. Отец помогал таскать ведра с водой и кули с краской к чанам. Но платили мало. По вечерам приходилось бегать то с пачкой газет, то со связками бубликов вдоль и поперек бойкой Неглинки.
Вскоре новая рабоче-крестьянская власть вдруг всех удивила, разрешив мелкого частника. Дед вернулся к своему ремеслу. Работы было много. Снова двинулась по жилам кровь. Да так бурно, что, хотя внуки уже были на горизонте (вышла замуж старшая дочь Юдифь), у самого деда опять пошли дети: в двадцать четвертом – сын Лазарь, в двадцать шестом – еще один, Муля.
Не успел дед оглянуться, как Лазарь – уже школьник. Одна беда – пишет стихи. Растет интеллигентом. В рабочей семье – потеря. Помощи в малярном деле от поэта немного. Хорошо, младший – Мулька – малярным делом не брезговал. Летом, когда школы нет, под надзором отца раскатывал на столах обойные рулоны, мазал клейстером. Опустившись на корточки, высматривал, нет ли пропуска. Знал: за промашку может схлопотать от отца подзатыльник. Тот халтуры не любил.
Потом сын Абраша женился на красотке из Одессы Соне, переехал туда. На свадьбу дед отправился с Мулей. На улице Ленина большую комнату с крытым балконом, принадлежавшую сестре невесты Кларе и ее мужу, разделили перегородкой, выкроив место для молодых.
Затем пошли со всех сторон внуки: в Одессе у сына Абраши появился я, а в Минске у старшей дочери Юдифи в добавок к сыну Мише – двойняшки Яша и Фима.
Так время незаметно докатилось до лета сорок первого.
Когда над Минском стали рваться бомбы, все растерялись. Стали готовиться к бегству.
Дед же прежде всего вспомнил, что был день получки.
– А ну, давай пиши счет, Мулька, – приказал дед младшему сыну, в ту пору уже шестикласснику, семейному счетоводу. – Пиши: “В контору коммунального хозяйства Ждановичского района”.
– Какой счет, Урэ! – кричала жена, хватаясь то за сковородку, то за подушку (что всего нужней в дороге?). – Ты с ума сошел! Кому сейчас нужны советские деньги! Бежать надо!
– Вы бегите, я вас догоню, – твердил дед. – Заработок бросать нехорошо. Не богатеи. Вы давайте бегите. Я длинноногий – догоню. Только в Ждановичи смотаюсь.
Тридцать километров пропахал пешим ходом дед в тот последний в своей жизни день. Там, в райцентре Ждановичи, его и взяли немецкие десантники. Несколько тысяч мужчин, пойманных на дорогах, согнали в лагерь, наскоро огороженный в поселке Дрозды в семи километрах от города.
Как рассказали очевидцы, дед погиб в первые же часы заключения. На немецком, выученном в плену, стал кричать часовым, чтоб перестали валять дурака – выпустили его. Он штатский, пожилой человек, за шестьдесят перевалило. Получку несет семье – все-таки детей много и внуков.
Увы, даром провидения мой дед не обладал. Ни когда бил царского фельдфебеля, ни когда приехал за семьей, чтоб увезти в Аргентину в самый канун первой мировой, ни теперь, за рядами колючей проволоки в Дроздах.
Должно быть, ему трудно было поверить, что трудолюбивый и дотошный народ, среди которого он жил четыре года, народ, верящий в то, что для здоровья ложиться надо пораньше, а вставать с зарей, что тот самый сентиментальный и богопослушный народ, который он находил разве что немного скучноватым, но, в общем-то, похожим и на его народ, будет, ничтоже сумняшеся, уничтожать ни в чем не повинных людей.
Газетам, писавшим про немцев сначала как о врагах, а потом как о друзьях, дед не доверял. Доверял только опытам самой жизни.
Быть может, ему запомнился рассказ жены о том, как в восемнадцатом, в первую мировую, войдя в Минск, немцы себя вели. Бродили по дворам с винтовками под мышкой, зыркали по сторонам на местное житье-бытье, но никого из гражданских не трогали. Как-то под вечер к ним забрел немецкий солдат с усами, закрученными кверху а ля император Вильгельм, с ранцем за плечами. Жена во дворе развешивала белье. В доме заплакала трехлетняя Таня.
Солдат спросил женщину, отчего ребенок надрывается.
– Есть хочет – вот и надрывается, – ответила та (за словом в карман она никогда не лезла). – Утром кормила супом – все равно ревет. Хлеба хочет. Где ж я ей напасусь хлеба, когда война.
Немец покрутил головой, достал из ранца буханку хлеба, отрезал ломоть шириной в ладонь. Потом снял с пояса фляжку, в которой оказался мед. Намазал армейским ножом на хлеб. Протянул женщине:
– Дай ребенку. Чего ему надрываться! Война – не война, ребенку все равно есть хочется.
Положил буханку в таз из-под белья и пошел со двора.
Ну как тут было ожидать, что немец, пришедший по той же дороге, будет совсем другой – завороженный древним и страшным заклятием. Придет с каменным, лишенным жалости сердцем.
На помощь часовому, которого дед схватил за грудки, сбежалось трое других эсэсовцев. Немало потрудившись, чтоб унять драчливого пленного, они, в конце концов, прикончили его штыками.
Сам того не ведая, дед сделал хоть и губительный, но правильный шаг. Он дал свой последний бой, когда это еще было возможно. По рассказам очевидцев, в лагере вскоре стали выяснять национальность задержанных. Белорусов, русских, поляков отпустили. Несколько сотен евреев отвели на другой конец лагеря и молча, деловито, будто выполняя хоть и неприятную, но необходимую домашнюю работу, вроде уборки мусора, расстреляли.
Прикончить и захоронить большое количество людей было еще непростым делом. Тогда, в первые дни войны, технология еще отработана не была. Не догадались даже велеть пленным самим вырыть свои могилы. Промышленное, конвейерное убийство еще тоже не было налажено. Газ “Циклон” не изобретен. Печи, способные вместить оптимальное число человеческих тел, не сконструированы. Еще достаточно было простора для личной инициативы и природной смекалки. Вскоре после гибели деда, первого августа сорок первого года, последовал приказ Гиммлера второму кавалерийскому полку СС, действующему в Белоруссии, “загонять еврейских женщин и детей в болота”. К огорчению рейхсфюрера, его остроумная идея не сработала. Болота в Белоруссии оказались хоть и топкими, но не столь глубокими, как мечталось. Не глубже, чем до колена. Матерям с детьми на руках удавалось спастись.
Если бы немецкие штыки не проткнули его в Дроздах, он все равно разделил бы судьбу других евреев Минска. В течение последующих трех лет немецкой оккупации города около сотни тысяч евреев сначала собрали в гетто, а затем прикончили всем, чем можно – голодом, болезнями, расстрелами.
Если бы дед был потише нравом и каким-то чудом смог выбраться из Дроздов, как ремесленник он, быть может, и смог бы прожить еще несколько месяцев. Несмотря на еврейство, мастеровые еще какое-то время нужны были Третьему рейху. Второго декабря сорок первого года рейхскомиссар Остланда Лозе обратился к генерал-комиссару в Минске: “Я настоятельно требую прекратить ликвидацию евреев, которые используются как квалифицированная рабочая сила на военных предприятиях и в ремонтных мастерских и которых пока что невозможно заменить местными жителями”.
Но, увы, дед вряд ли смог бы воспользоваться даже этой временной отсрочкой. Не то было у него ремесло. Был бы он слесарь, токарь, клепальщик, может быть, и прожил бы немного дольше.
Но маляр-обойщик – профессия, нужная в мирной жизни.
А тут война. Кому какое дело до освежения стен!

Рисунки Лады Могучей


Лада Могучая – студентка Витебского государственного университета. Участница художественных выставок в Беларуси, России, Германии. Недавно ее выставка с успехом прошла в Музее И. Бродского (Санкт-Петербург).

© журнал Мишпоха