Интервью с глубочанином Львом Вантом
Каждый разговор с евреем из Глубокого я жду с особым трепетом. Это тот мир, который я уже много лет изучаю в архивах, где хранятся немые свидетели той, довоенной жизни. А ведь куда интереснее живой разговор! На интервью настраиваешься, к нему готовишься, продумываешь вопросы, учитывая те моменты биографии человека, о которых ты заранее уже знаешь. А это был как раз тот случай, когда вопросов задавать и не пришлось, за малым исключением, скорее для уточнения, разговор шёл сам собой, будто мелодия. Последовательно и весьма подробно коренной глубочанин Лев Вант живо вспоминал о том, как жила его еврейская семья, дом которой, кстати, ещё сохранился.
Это был долгая беседа о родном и непростом, о радостях и трудностях, о том, что если стремиться, то всё обязательно получится! Интервью, наполненное каким-то невероятным светом, как ещё один кирпичик в изучение еврейской истории моего родного города Глубокое: о буднях и праздниках, о работе и школе, о трагедии и спасении, обо всём, что включает в себя долгая и непростая человеческая жизнь.
До войны мне было десять лет, мы жили в доме, где аптека сейчас, по улице Московской. Непосредственно моя семья жила во дворе, где стоял деревянный дом, а также кухня, окна которой выходили к соседнему дому, который ещё сохранился.
На втором этаже, где были комнаты, жили два маминых брата Носке и Янкель, а на нижнем этаже был их бизнес, они делали алкогольные напитки, лимонады. Кстати, у Носке был сын, которого звали Лёня, на идише называли Лейб, а по-русски это Лев. У маминой старшей сестры тоже был Лейб. Получается, что у нас в семье было три двоюродных брата, которые носили одно и то же имя, которое пошло от прадеда. Сестра у меня была Соня, она погибла в годы войны, когда ей было 14 лет, в честь неё я назвал свою дочь.
Мы жили там, где пристройка была из красного кирпича за аптекой, после войны она не сохранилась. Когда я вернулся после войны в Глубокое, там уже этого не было, дом наш разобрали, наверное, на дрова. Не было и кирпичной пристройки. Фактически этот сохранившийся дом мой, потому что я единственный наследник.
Если говорить о том, как был устроен город в то время, то, когда смотришь на Площадь сейчас (прим.: стоя спиной к зданию аптеки), до войны это была улица, которая шла прямо и совпадала дальше с Замковой улицей. На правом углу шла улица Варшавская, в 1939 году Советы пришли и назвали её Московская, а когда в 1941 году оккупировали немцы – Берлинштрассе. Эту улицу, где Центральная площадь сейчас, на идише мы называли Яткевер гас. «Ятке» это мясной магазин. На левом углу, если смотреть от аптеки, были магазины спиртных напитков, и это могли держать только ветераны польских войн, потому что была монополия на алкогольные напитки. С правой стороны, горка была, я точно не помню, но, по-моему, там стояла гостиница «Ходас».
Где Замковая улица, была ещё узкая улица Склеповая, там были маленькие магазинчики. Склеповая и Ятковая сливались в Замковую улицу ближе к реке. На Ятковой улице было очень много мясных магазинов, в основном по левой стороне. Запомнилось, что на углу на Варшавской и Ятковой продавали бананы.
Варшавскую улицу евреи называли Докшицер гас, потому что улица вела в Докшицы. Евреи Глубокого говорили, что жил не на Варшавской, а на Докшицер гас.
У мамы и отца магазин был на Замковой улице. Ещё один находился там, где был старый базар. Там продавали товары из металла, от гвоздей до велосипедов. Кто-то даже собирал эти велосипеды, папа покупал части, а потом они продавались в этом магазине. У родителей был ещё типа оптового склада, где они продавали товар другим торговцам.
На левой стороне Виленской улицы были кузницы. Даже во время войны я там ребёнком работал, мы делали повозки для немецкой армии. Помню, как в 11 лет качал эти меха и у меня руки отнимались.
Если идти по Московской улице к речке, за синагогой дальше была булочная. Владелец его погиб вместе с отцом.
С правой стороны от аптеки, если стоять лицом к ней, был дом Мееровича. У него были широкие ворота с крышей. Мы детьми, когда однажды играли в войну, копали окопы во дворе и нашли там два бампера от вагонов. Как они там оказались, я не знаю (смеётся), а потом нашли ещё снаряд не разорвавшийся… За ним специально приезжали, чтобы забрать и разминировать.
Что касается жизни в Польше, то в воскресенье нельзя было работать. Не то, что торговать не разрешали, запрещалось даже войти в магазин, должен был висеть замок на дверях.
По еврейским обычаям, суббота – это праздник, в этот день нельзя было работать и учиться. Поэтому организовали школу для еврейских детей, которые не занимались в шаббат, поэтому, по сути, мы имели два выходных дня (суббота и воскресенье) из-за идиша, из-за еврейского языка… Эта школа находилась если продолжать эту Московскую улицу (прим.: речь про современную улицу Энгельса) и идти в сторону еврейского кладбище, там рынок есть, и если смотреть дальше, то там был деревянный большой дом, в котором была школа. Мы называли её «шабасувка».
Что мы там изучали? Всё что надо было знать первокласснику: изучали польский язык, арифметику, идиш (грамматика, литература), еврейскую историю, и даже арифметика была на идише, чтобы знать терминологию.
На идише в то время была богатая литература, переводы были. После войны я свободно читал на этом языке. Мой дядя был парикмахер, читал «Войну и мир» Достоевского, «Тихий Дон» Шолохова на идише.
Дядя родился в Польше, симпатизировал коммунистам, поэтому он перешёл границу из Докшиц в СССР, но потом его вернули назад, хотели, чтобы он работал на них. Его посадили в тюрьму в Глубоком, сидел где-то недалеко от пожарной станции, если идти по Московской с правой стороны. За речкой была, на горке.
Я не могу точно сказать, но похоже на то, что была высокая советская пропаганда, что все люди равны, нет антисемитизма. Для евреев это было важно. И мой папа, когда ему было 19 лет, каким-то образом перебрался в Москву делать революцию. Он был в Москве. Рассказывал, что был знаком с Троцким. И когда его выслали из Союза, он сразу понял, что-то плохо там, он не верил, что Троцкий может быть предателем. Я слышал такое из разговоров в семье.
Мама всегда помогала отцу в торговле. У нас была домработница, которая за нами следила. Последняя домработница, помню, была женщина, которая удрала из Советского Союза, и она жила у нас в семье.
Также к нам приходил специальный человек, кто-то из евреев, который ещё до школы обучал нас с сестрой, как вести себя в обществе, как сделать реверанс, как нужно наклонить голову, как пользоваться за столом ножом и вилкой. И дома следили, как мы сидели.
Не знаю откуда, но моя мама свободно говорила на немецком. И как ребёнок я знал разговорный немецкий, идиш я тоже знал, умел читать и писать. У мамы были какие-то родственники в Австрии, с которыми у нас было какое-то общение.
Даже мою собаку прислали оттуда, не знаю, правда, как её доставили. Мы её называли «кубинская овчарка». В Польше были специальные люди, которые занимались дрессировкой собак, и мы её обучали, тренировали, но, когда немцы пришли, они её убили…
– Лев, а вам удалось пообщаться с бабушками и дедушками? – спросила я.
– Я видел только одного дедушку, который жил в Докшицах. Он приезжал к нам, наверное, два раза. Остальных уже не застал, когда я родился, маминых родителей уже не было. У мамы была фамилия Краут. У неё была старшая сестра, она вышла замуж и жила отдельно от нас в Глубоком, у неё был магазин недалеко от нашего. В основном там работал её муж, не она. В нашем же в магазине работали мама, отец и ещё помощники. Мама работала всё время.
Когда советские пришли, папа знал с кем имеет дело, принёс ключи от магазина, говорит: «Это ваше сейчас». Сказали, чтобы папа открыл магазин на несколько дней. Они оттуда все забрали.
Я помню у нас был такой старинный зелёный диван и вдруг этот диван исчез. Однажды папа взял меня к какому-то начальнику. Мы зашли в его кабинет, и я увидел там этот диван. Не знаю, как он туда попал, не помню, как они его забрал.
Кроме шабасувки, я ходил ещё в хедер, где на иврите мы читали религиозные тексты… Не могу точно сказать, по каким дням мы ходили туда, но в пятницу точно, потому что надо было молиться. Учителем там был Хаим Раскин, двоюродный брат моего отца. Его семья была в эвакуации, поэтому они выжили. После войны они каким-то образом оказались в Польше, а потом в Германии. В Польше Хаим умер, а семья переехала в Америку. Один из его детей Ицке учился со мной в шабасувке, только был на год старше.
Хедер находился на Новой Киселевке, в доме у учителя. Там была большая комната, а с левой стороны – две спальни. Стоял большой стол, где центре сидел учитель, а ученики сидели за столом рядом. Когда надо было переводить текст, мы пересаживались поближе к учителю. Он держал большую указку, водил ею по странице и надо было читать на иврите и переводить. Мальчиков десять ходило. Девочек не было там.
Конечно, в школе бывали всякие ситуации. Однажды вечером, в хедере, ребе сидел и почти уснул. У него борода упала на стол. Я взял свечку, накапал на эту бороду воска и удрал через окно. Потом я не хотел идти туда снова. Нужно было уговорить родителей, чтобы никаких наказаний не было.
Когда я пошёл уже в общеобразовательную школу, пошили мне полушубок, очень хотел его надеть. Мне наконец-то разрешили, и я пришёл и решил в нём съехать по перилу. Они были такие из досок сбиты, и я так неудачно проехался, что зацепился за гвоздь и сделал большую дырку на груди. Дома родители спросили: «Как такое случилось?», а я говорю: «Их штей ун дос растс зих. Я стою и это рвётся» (смеётся).
Трудно было в беседе обойти тему традиции и национальной кухни, так запоминающейся всегда с детских лет, которую нередко хочется возродить в свое семье уже во взрослом возрасте:
– Субботу в семье соблюдали, официально надо было соблюдать, потому что ты живёшь в этом обществе, чтобы не быть белой вороной. Семья моя была не очень религиозна, не соблюдали кашрут, но ходили в синагогу, что-то ж надо было… И даже на том, чтобы я ходил в хедер и изучал религию, настояла моя тётя, которая жила на Замковой улице, если идти от Московской по Замковой по левой стороне после того, как Яткова сливалась с Замковой. Семья тёти, кстати, владела баней, которая находилась рядом с их домом.
Субботним утром, как правило, ходили в синагогу, в ту, которая была на нашей стороне улицы. Я ходил туда почти каждую субботу. В середине была бима, арон кодеш, откуда доставали Тору.
Однажды я ребёнком заехал туда на велосипеде и объехал вокруг этой бимы. Ох, и досталось мне за это!
В буфете у нас стояла отдельная посуда для молочного и мясного, но, когда пользовались для себя, нам это было неважно.
Из еврейских блюд, конечно же, готовили гефилте фиш, фаршированную рыбу. Делали фарш такой, добавляли что-то, а потом заполняли эту рыбу. Но главное, как это варилось. Мы даже с женой готовили здесь в Америке то, что она помнила от своей мамы, и я помнил. У рыбы, вырезали мясо, добавляли яйцо, чтобы это держалось вместе, добавляли немножко белой булки. И потом брали большую кастрюлю, на дно нарезали морковку и лук, немножко перец горошек и клали слой рыбы, может быть и второй слой, но немного. И потом это заливалось холодной водой и доводилось до кипения на большом огне. Вода выкипала, потом брали холодную воду и наливали, пока она не покрывала рыбу, на идише это называлось «оклешн» и получался такой специальный вкус у рыбы.
Если была щука, то из щуки делали маринад, холодное заливали немножко уксусом. Точно не помню.
У моей жены родители были родом из Докшиц, они где-то в 1930-е годы из Польши по-отдельности удрали в Советский Союз и там поженились. Когда она родилась в 1937 году моего тестя арестовали и посадили на 10 лет, в 1948 году он вернулся. В России мы с женой и познакомились.
Мы готовили также очень наваристые супы, например, перловый с мясом. Помню, что, когда был маленьким, я сидел на пороге, как на коне, высокие пороги были у нас. И мне работница принесла суп, чтобы я ел. А я не хотел. И в это время днём мама пришла с работы и стала говорить со мной по-немецки: «Почему я не ем, что дети умирают с голоду». А я не хотел это есть, слишком густое было.
По еврейским обычаям, кстати, было такое, что сначала нужно есть мясо или что-то, а потом только суп, а потом уже компот.
На субботу обычно делали кугл, локшн кугл. Макароны делали из теста, широкие такие, там добавлялось, я не помню что, но это всё запекалось, обычно, к субботе. Температура в печке держалась долго, можно было не подогревать.
Геринг (селедку) делали, гехакте геринг (рубленную селёдку), гехакте лебер (рубленную печёнку), это было популярно.
Печёнку обычно варили куриную или говяжью, потом добавляли грибенес (прим.: жаренная шкурка курицы или утки), старались немного жира добавить. С женой мы как-то готовили грибенес, восстановили рецепт. Надо было аккуратно жарить, чтобы они не было твёрдыми.
Самой эмоционально сложной, как для меня, так и для собеседника, была тема войны. Лев, перейдя к рассказу о событиях тех лет, тут же поменялся в интонации….
В первые дни войны возле нашего дома упала бомба, мы все остались живы, никто не пострадал, все стёкла были выбиты и осколки пошли через трубу. Огромная воронка была.
Отца моего убили в августе 1941. Убили за Копаницами, там, на сопке были расстреляны первые 10 человек: 8 евреев и 2 нееврея (один из убитых был папин друг по фамилии Хахолко, он жил где-то в районе госпиталя).
Сначала похоронили всех в братской могиле. Через пару месяцев разрешили перезахоронить 8 убитых евреев (6 мужчин и 2 женщины). Взятки давали немцам, чтобы разрешили.
Отца перезахоронили на еврейском кладбище. Я знал, что от калитки, когда входишь, первая могила была моего отца, но после войны забор разобрали и я уже не нашёл могилу. Хоронили ночью и должны были на свой страх вернуться домой.
Кто-то говорит 5 человек убито, где-то у братьев Раяк я нашёл, что убили 25 человек, но фактически было 10, в том числе и мой отец.
Сначала было одно гетто. Внутренний двор нашего дома мы присоединили к Старой Кислёвке, сделали выход оттуда и смогли жить, никуда не переезжая. К нам ещё пришли наши родственники с Докшицкой улицы. Они жили ближе к вокзалу, но там жить запретили.
Потом уже разделили на два гетто. Они назывались «нуцлехе» и «нит нуцлехе». «Нуцлех» – это нужный, людей в котором можно использовать, а «нит нуцлехе», в котором проживали те, которых нельзя было задействовать в работах. Поэтому мы перешли в гетто, которое можно было использовать, а старики и больные остались там, во втором.
Когда мы перешли в «нужное» гетто, остался только папин брат, он родился калекой с искривлёнными ногами и руками. Ося его звали, и он остался в этом «ненужном» гетто.
В июне 1942 году всех выгоняли на площадь. Все должны были идти на базар, что возле кладбища, где проверяли документы.
Сразу в этот же день немцы старых и больных евреев со Старой Киселёвки отвезли в Борок, где после их никто не видел. Кто-то из местных женщин потом рассказывали, что видели также на повозке папиного брата.
Мы из гетто направились в сторону рынка, где стояли столики. Слева и справа по улице стояли немецкие солдаты, в основном это были СД. Они стояли и кричали, чтобы мы шли быстрее. В то время в гетто был госпиталь и ворота туда были закрыты, большие старые ворота, наверху крыша и калитка. Я видел, как немец постучал в калитку, – закрыто, и ворота закрыты, но снизу была дырка, которую обычно закрывали доской, чтобы куры не приходили. Но доски этой не было, и мне удалось шмыгнуть под эти ворота и удрать из колоны. Но в тоже время, хотел видеть, куда моя мама и сестра идут, потому что люди шли, плакали, не знали, в чём дело, женщины рыдали.
И я дошёл до перпендикулярной улицы, и там столкнулся с двумя немецкими офицерами, один в коричневой форме (гебитскомиссариат), а второй был в зелёной форме, это, наверное, было СД, с красной повязкой и свастикой на руке. Пока они увидели меня перед забором, и вытащили свои пистолеты, я сумел перескочить через один забор. Они стреляли мне в след, и я слышал, как пули свистят. Мне удалось добежать до параллельной улицы, а за этой улицей начиналось болото (Прим. М.К.: речь об улице Белостокской, совр. ул. Гагарина). Дома там были только с одной стороны, с другой стороны – болото.
Параллельная была улица, которая вела к школе (Прим. М.К.: Ломжинская улица, совр. Энгельса), там стояла толпа людей, которые смотрели как ведут евреев. И стоял полицейский. Я увидел собачью будку, и я спрятался там. Вдруг, выходит женщина и по-польски говорит мне: «Ой, сынок, я боюсь. Вот давай, я открою ворота, и ты постарайся удрать». Она открыла ворота, пошла в дом, и я выбрался из этой будки. Открыл калитку и увидел много людей, которые смотрели на улицу, что там происходит, где в конце стояли два немца.
И я перебежал улицу к болоту, там меня кто-то снова заметил. Это был полицейский, он начал стрелять. Один раз, два, я уже не помню сколько. Я думал, что каким-то из выстрелов он всё-таки попадёт в меня. Я упал лицом в болото, и лежал там. Он долго высматривал меня, я мог это видеть со стороны, поэтому не шевельнулся. Далеко был в болоте, опасное оно вообще.
Когда уже никто не обращал на меня внимание, я постепенно выкарабкался и по болоту вышел около Замковой улицы, где была баня моей тёти. Тетя к тому времени уже умерла, сын её удрал. Баня досталась банщику. Я весь мокрый, в грязи, зашёл в подвал бани, там, где качали, нагревали воду. В это время кто-то из детей, кто там игрался, увидели меня и убежали. Через некоторое время пришёл банщик, он меня узнал, принёс мне поесть и даже подтопил, чтобы моя одежда могла высохнуть. Я там просидел до следующего утра.
Оказалось, что его зять, муж дочери, стал начальником полиции у немцев. Я знаю, что при Советах он хотел служить в милиции, но его не взяли, а когда немцы пришли, он стал полицаем. Наутро мне сказали, что моя мать и сестра живы. В тот расстрел убили две тысячи с чем-то человек. И этот самый полицай помог мне вернутся в гетто. Он шёл по тротуару, а я по мостовой. Мы подошли к воротам, и его подчинённые меня пропустили.
Я тут же пошёл к дому, где мы жили. И что увидел? Около дома лежала куча ботинок от больших, для взрослых людей, до маленьких, даже вязаных, для малышей. В гетто было тихо, пусто. Забор ещё не был построен тогда, но ворота уже были, хотя я не помню точно.
– Так что же произошло с вашей мамой и сестрой? – спросила я.
– Когда мама оказалась тогда на площади, проверяли документы, где у неё было указано, сколько с ней человек – три. И они нашли мальчика, который потерял своих родителей, примерно моего возраста. Они представили его вместо меня, потому что я убежал. И когда проверили, они отошли в одну сторону, а отправляли некоторых в другую. И никто не знал, что будет с этими, а что с теми. Тех людей, где была моя семья, отпустили вернуться в гетто. Но они не знали, что со мной случилось.
– Почему вы решили убежать?
– Я знал, что-то будет плохое. Я не мог ждать до последнего. Я всегда выкручивался! Во время очередного расстрела я также отсоединился от мамы, когда было уничтожение гетто в августе 1943 г.
Так вот, я нашёл кучу ботинок возле дома, и я спросил у людей, видели ли они, где моя мама. Людей было мало, мне сказали зайти. И я зашёл. И увидел, кучу одежды, которую люди разбирают, с надеждой найти что-то от своих близких. И в одном месте я нашёл, что мама и сестра ищут мою одежду. Они ж не знали, что со мной случилось….
Я подошёл к моей маме, и она упала в обморок. Это было в 1942 году.
В 1943 году, когда уже было последний расстрел. Мы жили в другом доме, он был кирпичный одноэтажный, ближе к воротам гетто, ближе к Виленской улице. Они сделали там двойную стенку. Сначала там была наша комната, узкая-узкая, в кровать можно было зайти не с боку, а с конца, потому что еле-еле помещалась кровать. Они сделали убежище там, я не пошёл в это убежище.
Я сумел присоединиться к еврейской группе молодёжи. Одним из них был Мотке Ледерман, более активный, и он взял всё в свои руки. Ему было лет 19-20, у него была граната, пистолет и ещё несколько молодых людей были с оружием. Наверное, 3-4 человека. Ледерман был сыном главы юденрата.
Однажды, пришли забрали всю его семью (жену Ледермана, дочку 7-8 лет, и двух сыновей Ерухима и Мотке). Когда они поняли, что их ведут за город, два брата начали сопротивляться. Тогда один немец ушёл за дополнительной помощи. И в это время, когда осталось два немца, братья как-то сумели избить их и удрать. Удрали они в гетто.
Когда они убегали, Ерухим был ранен и в гетто мы не знали, что они живые ещё или нет.
Как-то немцы приехали, потому что кто-то выдал старшего брата. Оказывается, он прятался где-то на чердаке, там, где жил его дядя, который был хирургом. Он спрыгнул и начал убегать. Немцы сзади увидели его и убили. Он упал на улице Ломжинской. Я, когда пришёл туда, видел только лужу крови. Его тело убрали несколько немцев на санях, это зимой было.
Когда началось уничтожение всего гетто, там оказался младший сын Ледермана Мотке. И я присоединился уже к ним. Эта очень долгая история, как я сумел удрать….
Этот разговор мог длиться ещё несколько часов, мы договорились обязательно поговорить ещё, полностью посвятив беседу войне и Холокосту… Не сложилось… Жизнь слишком непредсказуема, чтобы её планировать… Вскоре, Лев Вант, глубочанин, покинул этот мир, ровно, как и его дочь Соня, благодаря которой эта беседа состоялась…
Статья эта пусть будет памятью о человеке, жизнь которого так тесно вплелась в историю еврейского местечка Глубокое, ведь дом его семьи до сих пор украшает одну из центральных улиц города.
Маргарита Коженевская