Читая старые газеты

Работаю над документами, связанными с битвой под Москвой, прочитал слова маршала Жуково, которые меня, участника тех событий, политрука 7-й гвардейской стрелковой дивизии, особенно взволновали. «25 ноября, – писал Г.К. Жуков, – 16-я армия отошла от Солнечногорска. Здесь создалось катастрофическое положение. Военный совет фронта перебрасывал сюда всё, что мог, с других участков фронта. Отдельные группы танков, группы солдат с противотанковыми ружьями, артиллерийские батареи и зенитные дивизионы, взятые у командующего ПВО генерала М.С. Громадина, были переброшены в этот район.

 

Необходимо было во что бы то ни стало задержать противника на этом опасном участке до прибытия сюда 7-й гвардейской стрелковой дивизии из района Серпухова…»

Надо вспомнить, что те войска, которые, отступая от границы, вели бои в Белоруссии, понесли тяжелейшие потери. Под Могилёвом, Витебском, Смоленском вступали в действие войска, выдвинутые из глубины страны. И вот теперь под Москвой, в тяжёлые ноябрьские дни надо было сдержать врага до тех пор, пока не подойдут новые резервы и изъятые с других участков фронта силы.

Мы, рядовые воины, в ходе ошеломляющих событий не успевали задаться вопросом, как и почему случилось такое, что за несколько месяцев враг достиг Москвы. Эти вопросы, а тем более ответы на них пришли позже, на последующих этапах войны и после неё.

Помню, в первые дни войны, буквально в самые первые, нам, недавним курсантам военного училища, даже не верилось, что это воистину война. Всё хотелось спросить у кого-то: чего они лезут? Что им тут надо?.. Мы не хотим их убивать, сами не хотим умирать, зачем всё это?

Ощущение войны как непоправимой трагедии пришло ко мне в день, когда после очередной бомбёжки увидел в высокой траве при дороге молодую мёртвую беженку с узелком вещей и возле – её ребенка, который молча теребил грудь матери. Ветер трепал её разметанные волосы… Этого ребёнка я отдал шоферам, едущим в тыл. Брали с неохотой, упирались: «Грудной ведь. Что мы с ним делать будем? Лучше куда-нибудь в медсанбат…» Но я, помню, упрямо и зло твердил: «Людям отдайте, людям… Ведь живое дитя! Люди возьмут».

Долгими были с того момента пути-дороги войны. Недаром один день войны считается за три. Были, конечно, рядом со смертью и смех, и любовь, но главное – ненависть. А та лежавшая в траве убитая мать с живым младенцем на груди навсегда остается в памяти символом несправедливости грабительских войн…

Сегодня хочется вспомнить хотя бы некоторые образы, назвать некоторые имена.

Для меня, сотрудника дивизионной газеты «Ворошиловский залп», события Московской битвы продолжались по-рабочему, буднично, но острее и драматичнее – с переброски нашей дивизии из-под Серпухова под Москву, на Ленинградское шоссе. Во время этой переброски было промозгло, студено, сине. Помнится, на дорогах был сплошной гололед – бич даже опытных шофёров. А нашей редакции предстояло вести машины из-под Серпухова через Москву в Химки… Перед этим при бомбёжках у нас погибли почти все шоферы. И мне (правда, ещё под Ярцевом чуть-чуть научившемуся держаться на руль) предстояло вести автобус с наборными типографскими кассами и прочим оборудованием. Теперь я понимаю, что только от отчаяния и безысходности можно было решиться на такое. Но в переднем грузовике был наш весельчак и заводила, москвич с замашками одессита Аркаша Марголин – прекрасный водитель, по его словам, знаток Москвы. До сих пор светло и с улыбкой вспоминаю о нем.

Из-под Серпухова мы выехали рано. От напряжения и старания я весь взмок и так держал руль, что побелевшие пальцы порой сводило. Москва запомнилась сосредоточенной, пустоватой. Там и тут улицы пересекали баррикадные нагромождения из мешков с песком, железных противотанковых ежей. Окна домов сплошь были перечеркнуты бумажными крестами.

Пересекли мост через Москву-реку. Начались Химки. Это был, конечно, не тот многоэтажный завидный город, каким видим его сейчас. Это была деревня – Химки сорок первого года. На перекрестках стояли регулировщики с флажками, на обочинах – указатели… Мы остановились в деревне Бутаково, разместились в нескольких её избах.

Редактор газеты старший политрук Михаил Каган, с которым мы уже, как говорится, пуд соли съели, приказал мне садиться в полуторку, которую водил курянин, красноармеец Захаров, ехать на розыски политотдела дивизии, доложить начальству, что редакция на месте и что газета к завтрашнему дню будет выпущена и доставлена на полевую почту.

Нелегко было вновь завести истрепанную полуторку шоферу Захарову. Навсегда запомнился каторжный труд шоферов в лютую зиму подмосковной битвы. Для того чтобы завелись машины, надо было разводить под картерами костры, греть для радиаторов воду.

А как всё это удавалось шоферам самого переднего края, которые, например, доставляли пушкарям снаряды?.. Костры под фронтовыми грузовиками в морозно-синем предутреннем тумане, в стылой дымке перелесков, полян, во дворах и на обочинах, на передовых позициях и в обозах – эти пылающие костры возле тёмных силуэтов ещё холодных машин так и светятся в памяти. Они сопровождали нас всю войну. Благодарю память, что сохранила имена водителей: Губанов, Залетный, Поберецкий, Исайченко…

Ехали по узкому Ленинградскому шоссе в поисках штаба и политотдела 7-й гвардейской дивизии. На коленях развернул топографическую карту. Вот они, названия деревень и местечек, ставшие прифронтовой полосой: Чёрная Грязь, Дурыкино, Ложки, Пешки, Ржавки, Крюково, Сходня… Помню, смеялись мы с Захаровым (он яркий мужик, постарше меня был, свекольно-румяный, в нахлобученной по брови серой ушанке с вдавленной в мех красной эмалевой звёздочкой: очень нравилась мне эта ушанка, а некогда белые прекрасные полушубки наши уже были черны от мазута и дыма костров), шутил с ним: «Ничего, пробьёмся как-нибудь в Ржавки через Ложки-Пешки по Чёрной Грязи…»

Именно там, у Чёрной Грязи, произошёл с нами курьезный случай, впрочем, такой, какие в то время приключались довольно часто. Мы пристроились к колонне грузовиков, везших снаряды, и вдруг справа из-за придорожной лесной полосы неожиданно, страшно, пронзительно загрохотало, завыло: казалось в ушах тотчас лопнут перепонки. Мы с Захаровым непроизвольно схватились за головы. Через мгновение я осознал, что это был залп «катюш», я уже слышал их раньше. Но было поздно. Машина, потеряв управление, слетела в кювет и ткнулась в сугроб. Такое же случилось ещё с несколькими грузовиками. А над головами всё выло и выло. Когда наконец стихло, мы выбрались из кабины и, поняв, что с машиной всё в порядке, вдруг начали хохотать, показывая пальцами друг на друга. Вот, мол, отмочили!..

Но в общем-то было не до смеха. Надо спешить. По дороге уже шли мощные бензовозы, они-то с лёгкостью и вытащили из кювета нашу полуторку. Помню, разыскивая штаб дивизии, проскочили Дурыкино, где нас вдруг остановили «маяки» с флажками – дальше нельзя (линия фронта опять приблизилась), дальше – враг. Пришлось возвращаться. Штаб и командный пункт нашей дивизии нашли в Больших Ржавках, у церкви. Доложил полковому комиссару Гулидову, что редакция дивизионной газеты прибыла, что приступили к работе и что «Ворошиловский залп» к утру будет готов и доставлен в первый эшелон.

Сейчас мне трудно вспомнить, тогда ли, на обратном пути в редакцию или, когда в очередной раз ехал за материалом на передовую, куда было рукой подать, но точно знаю, мы ехали в той же нашей обшарпанной полуторке, все с тем же милым моему сердцу румяным курянином Захаровым, приближаясь всё к той же Чёрной Грязи. Как же всё-таки его имя? В памяти только звучит его голос: «Красноармеец Захаров прибыл по вашему вызову».

Дорога шла перелесками, по кривой влево и чуть под уклон. За нами и впереди ещё шли машины. А вдали у редколесья, не доезжая села, вереницей выстроились грузовики, бензовозы. И тут в небе послышался гул, обложной, тягучий. «Юнкерсы» шли бомбить Чёрную Грязь. И вот впереди заухало, загрохотало. Потом «юнкерсы» стали пикировать на нас, вырастая в размерах, словно в кино – крупным планом. Выскочив из кабины, я скатился вправо под откос, а Захаров кинулся влево, куда-то подальше от машины. Я лежал в снегу тёмным кулем, словно придавленный грохотом. И каждый самолёт, казалось, пикировал прямо на меня (потом проверял: это мнилось тогда почти каждому). Непроизвольно хотелось вжаться в снег, в неподатливую твердую землю.

До сих пор жива в памяти картина: горит, полыхает Чёрная Грязь – стена пожарища, пылает бензовоз, чёрные шлейфы дыма тянутся в белесое небо, где-то в стороне Химок бухают наши зенитки. Было, правда, тогда у меня ещё одно острое чувство – как бы не загорелась и наша машина, открыто темневшая на дороге: ведь в ней два рулона бумаги – бесценный груз! Молил, только бы уцелела, только быв пронесло. Но не пронесло. Очередной самолёт с пике врезал по ней очередью зажигательных пуль, и она вспыхнула. Пожалуй, самое горькое чувство на войне, когда нельзя ничего поделать, невозможно помочь. Потом всё стихло, только трещали в огне дома и дымили на дороге горящие машины. Пошёл искать Захарова. И то, что увидел по ту сторону дороги, ближе к горящим домам, кажется, не должно бы поддаться описанию. На белом снегу, среди чёрных воронок, лежали тела убитых. Только три цвета были перед глазами – белый, чёрный и кроваво-красный. Трупа Захарова не нашёл. Он погиб не от пули, а от взрыва. В стороне от воронки поднял его серую окровавленную ушанку со звездочкой: был уверен точно – это его…

Знаю, что останки для могилы Неизвестного солдата у Кремлевской стены были взяты на 41-м километре близ Ленинградского шоссе. Может, кто-то из нашей 7-й гвардейской?..

На следующий день утром мы всё-таки сделали очередной номер газеты, напечатали на бумаге, взятой в Химкинской районной типографии, и Михаил Каган, наш редактор, решил сам доставить часть тиража газеты на передовую. Помню, мы прощались с ним во дворе дома, того самого старого дома, что единственным остался сейчас. Лицо, побитое оспинами, не румяное, а, скорее, обветренное. На прощание он дал мне распоряжение пополнить запасы бензина и, улыбнувшись, по-штатски взмахнул рукой, хлопнул дверцей кабины. Провожая старшего политрука, не думал, что вижу его в это синее бессолнечное утро в последний раз…

Как многократно уже мысленно повторено это словосочетание: «Не думал, что вижу в последний раз» – так оно, к несчастью, и случалось. И не однажды. Миша Каган ни в этот день, ни позже в редакцию не вернулся. Более того, последующие номера «Ворошиловского залпа» были подписаны: «За редактора политрук И. Стаднюк».

При очередном моём выходе на передовую «за материалом» саперы, охранявшие минное поле на Ленинградском шоссе и по его обочинам, рассказали мне о виденном: наша машина где-то за Ржавками проскочила передний край, не заметив «маяков» (линия фронта за ночь опять придвинулась), въехали в расположение противника. Не сразу гитлеровцы ударили по полуторке из противотанковой пушки: дали ей углубиться, приблизиться. Затем было два выстрела. Миша Каган и шофер Залетнов успели, очевидно, понять, что попали к врагу. О чём они подумали в последнюю минуту? Какие слова произнесли? Или их жизни оборвались с первым залпом, со взрывом? Не знаю. И ответа на это не будет.

Образ старшего политрука Михаила Кагана, черты его характера и внешности я воскресил в романе «Война» в образе редактора дивизионной газеты Михаила Казанского, и мне этот образ особенно близок и дорог.

О Московской битве можно и нужно писать подробно и тщательно, не упуская ничего. Как, впрочем, и о других битвах. Но эта наша победа близ столицы была для Красной Армии, для страны, для народа решающей.

Не отдали Москву.

Иван СТАДНЮК

Газета «Правда», 3 декабря 1981 года

Битва за Москву.