Предлагаем вашему вниманию интервью с уникальным поэтом Феликсом Хаймовичем (Баториным). Его творческая судьба – исключительное явление в нашей литературе. Он пишет на двух языках – белорусском и идиш, сберегая память и развивая традиции обеих культур.
Несколько недель назад мы отметили День родного языка. И теперь возвращаемся к разговору о корнях, памяти и предназначении поэта.
Это интервью взято по инициативе Mooek Belarus (Минского общественного объединения еврейской культуры). Вопросы подготовил Игорь Данилов .
Спасибо вам, Феликс Баторын, за искренние и открытые ответы, полные мудрости и человеческой теплоты.
Интервью прошло на белорусском языке. Публикуем в переводе на русский язык.
- Феликс Борисович, насколько нам известно, Ваш отец, Борис Хаймович, был участником подполья в Минском гетто и партизаном. Расскажите, пожалуйста, как складывалась жизнь Вашей семьи после войны? Говорили ли в вашем доме на идише или основным языком был русский/белорусский?
– После войны наша семья жила в доме № 10 по Зелёному переулку в городе Минске. Этот дом принадлежал матери Евсея Шнитмана, друга и соратника отца по подполью и партизанской деятельности. Этот дом служил подпольщикам штабом их группы, здесь они принимали сводки Совинформбюро, печатали листовки, проводили совещания, несколько раз здесь ночевал легендарный подпольщик Иван Кабушкин (Жан), скрываясь от СД. Отсюда они ушли в партизаны в ноябре 1941 года. В 1943 году отец вынес тяжело раненого Евсея из-под пулемётного огня, чем спас ему жизнь. После войны дядя Евсей подарил дом отцу, потому что жить там, где на родном пороге убили его мать, человек не смог. В нашем доме часто гостили и нередко ночевали отцовские друзья, бывшие партизаны. Начинались разговоры, воспоминания. Подавляющее большинство партизан были белорусами-крестьянами, много было и евреев. Говорили все на своих языках. Звучали русский, белорусский, идиш, иногда украинский и польский. И все понимали друг друга. Белорусский язык в этих разговорах преобладал. Причем, считай, все его диалекты.
- Ваше детство пришлось на послевоенные годы в Минске. Сохранились ли у Вас воспоминания, связанные с еврейскими традициями, праздниками или мелодиями, которые могли звучать в семье?
– Отец и мать были атеистами, религиозных ритуалов не придерживались. Но мама любила петь, и пела она как русские, так и еврейские песни, в чём ей помогала бабушка Хайча, мамина тётка, одинокая старуха, потерявшая мужа в молодости, а единственный её сын Эля Эльбаум пропал без вести в Осовецком укрепрайоне, где служил в Красной Армии. Случилось это в первые дни войны. Баба Хайча прибилась во время эвакуации к племяннице, моей маме, и навсегда осталась в нашей семье. Была она очень набожная, часами молилась либо читала «Цэйнэ урэйнэ» – Священное Писание на старом идише. К ней приходили сверстницы баба Сошка и баба Голда, навещал наш сосед, бывший раввин, Юдель Соколовский. Говорили на идише, вместе праздновали Субботу и еврейские праздники. Бабушка Хайча угощала меня то мацой, то хоменташен. Она складывала ладонь шапочкой на мою непокрытую голову, говорила соответствующую Броху (благословение) и после этого разрешала угощаться.
- Сегодня Вы единственный белорусский поэт, пишущий на идише. Вам удалось выучить язык — это была семейная традиция, самостоятельное изучение в молодости или что-то иное?
– Баба Хайча знала русский, белорусский, польский языки, но говорила на них с таким акцентом, что посторонний человек мог понять её с трудом. Поэтому родителям приходилось разговаривать с ней на идише. Обращалась она на идише и к нам, детям. И мы научились понимать её.
- Вы упоминали, что в детстве родители старались оградить вас от идиша, опасаясь акцента и связанных с этим проблем. А позже, в студенчестве, вы сами купили книгу стихов Менделя Лившица и начали восстанавливать язык. Что именно в те годы подтолкнуло Вас вернуться к языку, который в семье считали «опасным»? Это был поступок внутреннего сопротивления или просто интеллектуальный интерес?
– Я родился 5 февраля 1948 года, через три недели после убийства в Минске Соломона Михоэлса, и моё детство совпало с антисемитскими кампаниями борьбы с «космополитами и врачами-убийцами». Родители не учили меня идишу, чтобы у ребёнка не было опасного акцента. Бывало, евреев, даже детей, подстрекаемая толпа могла избить на улице за внешность, или еврейское слово, или интонацию. Но бабушка Хайча тайком учила меня читать на еврейском языке по Сидуру (молитвеннику). У неё были «Цэйнэ урэйнэ», книжки «Мальчик Мотл» и «Песнь песней» Шолом-Алейхема, «Мстители гетто» Херша Смоляра на языке идиш. В «Мстителях гетто» была целая глава, посвящённая нашему отцу. Я читал, а она объясняла непонятные слова.
- Вы учили идиш у пожилой родственницы, а потом «догоняли» по книгам. Насколько органичным был этот процесс? Чувствуете ли Вы разницу между своим литературным идишем и тем живым, домашним языком, на котором говорило поколение ваших родителей и бабушек?
– Наш домашний идиш был акцентированно диалектным, литвакским, заметно отличающимся от литературной нормы. Зачастую это была еврейско-русско-белорусская «трасянка». На язык так и просились «эйх» вместо «ойх», «туй» вместо «той», «дэр йингл» вместо «дос йингл», «шпикулн» вместо «брилн», «ды улицэ» вместо «ды гас».
- Помните ли Вы своё первое стихотворение на идише? О чём оно было? И было ли страшно показывать свои стихи на идише первым читателям?
– Слагать стихи по-белорусски и по-русски я начал с самого раннего детства. Попытки рифмовать на идише начались значительно позже, я не решался их никому показывать. Печататься на идише я начал уже во времена Перестройки.
- Вы выбрали профессию врача, причём хирурга. Это одна из сложнейших и эмоционально тяжёлых специальностей. Что повлияло на выбор юноши, росшего в семье, где отец прошёл войну и гетто? Было ли это желание спасать жизни вопреки пережитому опыту потерь?
– Всё немного иначе. С детства я интересовался разными живыми существами. Читал про жизнь животных, растений, насекомых. Принимал роды у кошки. На вопросы родителям о тех или иных вещах я получал точные ответы без всякого ханжества, но всегда в рамках пристойности. Был такой смешной случай. После окончания первого класса меня отправили в пионерский лагерь. Там меня поразили фантастические представления товарищей по отряду о том, откуда берутся дети. Я решил ликвидировать этот пробел в их знаниях. На листе ватмана я нарисовал яйцеклетку, сперматозоид, схему оплодотворения. В болотце я наловил головастиков лягушки на разных стадиях развития: с хвостом без ног, с двумя ногами, с четырьмя ногами, наконец, без хвоста. С этими наглядными пособиями я организовал настоящую лекцию на полянке за столовой. Слушали меня заинтересованно, даже наш вожатый-старшеклассник. Он с восхищением рассказал педагогу, какой в его отряде осведомлённый мальчик. Та ужаснулась. Встал вопрос об исключении меня из лагеря за развращённость нравов. Меня посадили в отдельную комнату под домашний арест, вызвали мать. Скучать одному в пустой комнате мне не хотелось. Я вылез на волю через окно и заметил, что в траве что-то блеснуло. Это было золотое кольцо с бриллиантиком. Накануне я слышал, как педагог жаловалась, что потеряла кольцо, подарок мужа. Тут меня нашли и повели пред светлые очи педагога. Мама была там тоже. Педагог с возмущением рассказала о моём ужасном поступке. Мама спокойно заметила, что в моём рассказе ошибок не было. «Что вы такое говорите?!» – возмутилась педагог. Тут я протянул ей кольцо, спросив, то ли это кольцо, которое она потеряла. Педагог растерялась и выдавила из себя: «А ты честный мальчик...» «А как же!» – с достоинством заметила мама. Из лагеря меня не исключили, даже подарили пачку конфет «Цитрон». Только с меня было взято слово, что я больше не буду делиться с товарищами своим медико-биологическим опытом. Словом, мой выбор профессии врача не был случайным.
- Как Вам удавалось десятилетиями совмещать ежедневную работу хирурга с глубокой, тонкой поэзией на двух языках? Было ли это «дневной» или «ночной» жизнью, или эти сферы как-то пересекались, влияли друг на друга?
–Я слагаю стихи, как дышу. И врачом я работал, как дышал. Добавить нечего. Я давно на пенсии, но и теперь ночами мне снится операционная.
- Существует мнение, что поэзия хирурга очень точная, часто лишённая сантиментов, но при этом наполненная глубоким пониманием жизни и смерти. Согласны ли Вы с этим? Проявляется ли это в Ваших стихах на идише или белорусском?
–Профессия накладывает свой отпечаток на каждого человека. Есть у меня стихи с медицинской тематикой, о взаимоотношениях медицины и жизни. Но большинство моих стихов появилось на свет благодаря моей любимой жене Ане. А мой неподкупный критик и неоценимый советчик – мой сын Дмитрий, литературовед и культуролог.
- В одном из интервью Вы сказали, что из трёх языков детства (русский, идиш, белорусский) отдаёте предпочтение белорусскому, называя его «языком хороших людей». Почему? Что для Вас значит белорусский язык в контексте Вашей еврейской идентичности?
– Отцовские друзья-партизаны всегда вызывали у меня восхищение. Это были скромные, добрые люди. И никогда не возникал вопрос, кто какой национальности. Они все были, как одна семья. Радовались успехам друг друга, старались помочь в беде. И говорили они со мной чаще всего по-белорусски. Моими первыми книжками были «Белорусские народные сказки» под редакцией Якуба Коласа и «Мушка-зеленушка» Богдановича.
- Для кого писать сложнее? Ваши белорусскоязычные стихи читает белорусская аудитория, а стихи на идише – где их читатель сегодня? В Беларуси, в Израиле, в США? Чувствуете ли Вы разницу в восприятии?
– Когда я выступаю перед еврейской аудиторией с белорусскими стихами, меня воспринимают абсолютно так же, как и в белорусской аудитории.
Когда я выступаю со стихами на идише, мне приходится делать построчный перевод и для белорусов, нередких гостей в Еврейском общинном доме, и для евреев, которые, к большому сожалению, отошли от материнского языка.
- Как вы себя чувствуете, будучи, по сути, последним поэтом, несущим традицию живой поэзии на идише в Беларуси? Это бремя ответственности, гордость или, может быть, грусть?
– Слагаю я стихи по потребности души. Когда возникает потребность – по-белорусски, когда возникает потребность по-еврейски – на идише. Повторюсь, это внутренняя потребность. На возрождение идиша в Беларуси я надежды не питаю: точка невозврата пройдена. Есть отдельные люди, интересующиеся идишистской культурой и языком идиш. Среди них и этнические белорусы. Но это не более чем академический интерес или ностальгия. На идише я печатался в журнале «Советиш геймланд», пока он выходил. Печатался и за границей. В последнее время посылаю стихи на идише в журнал «Идишланд», который выходит в Израиле и Швеции и имеет читателей в Америке, России, Британии и других странах. Судьба идиша в Беларуси вызывает у меня сожаление, но я реалист.
- Вы переводили пьесу Мойше Кульбака «Разбойник Бойтре». Где и как Вам удалось найти оригинальный текст? Это была архивная работа, находка у букинистов или что-то иное?
– О пьесе «Разбойник Бойтре» я впервые услышал от Гирша Релеса. Он пересказал мне её содержание, заметив, что Бойтре – это еврейский Робин Гуд. Ксерокопию машинописного текста пьесы с собственноручными правками автора подарил мне уважаемый господин Алесь Астраух, искренний друг еврейской культуры, автор прекрасного идиш-белорусского словаря. Прочитав, я согласился с Гиршем Релесом, что сходство разбойника Бойтре с Робин Гудом несомненное. А ещё пьеса вызывает ассоциацию с Шиллеровскими «Разбойниками». Тем не менее, это абсолютно самостоятельное произведение на историческом материале времён царствования в России Николая I.
- Вы как билингвальный поэт хорошо чувствуете оба языка. Действительно ли переводить Кульбака на белорусский легче, чем на русский? Если да, то в чём причина – в мелодике, в синтаксисе, в близости «местечкового» мира к культуре белорусского фольклора?
– Не могу сказать, легче ли переводится Кульбак на белорусский язык, чем на русский, потому что на русский не пробовал переводить. А вот сопоставляя белорусский язык и идиш, могу заметить, что в идише много белорусизмов, а в белорусском языке немало идишизмов; что интонации обоих языков похожи, как сёстры. Есть даже фольклор на смешанном белорусско-еврейском языке, отнести который к белорусской либо еврейской культуре практически невозможно. Всё это дало возможность переводить на одном дыхании. Мест, где пришлось попотеть над переводом, было всего несколько.
- Давайте поговорим о трагедии Мойше Кульбака. В этом году мы отметим 130 лет со дня его рождения. Как вам кажется: понимал ли Кульбак, переезжая в 1928 году из Вильни в Минск, чем это может грозить? Или он, как и многие, верил в идею строительства новой еврейской культуры в СССР?
– Живя в Европе двадцатых годов, Кульбак с его острым художественным зрением и аналитическим умом видел постепенную фашизацию тамошней политической атмосферы. Он искренне верил, что СССР – страна трудящихся, где существует настоящая демократия. И он выбрал Советский Союз. Поселившись в Советской Беларуси, Кульбак увидел расцвет еврейской литературы на идише, еврейского изобразительного искусства, театра. Это уже значительно позже он увидел, как постепенно разрушается традиционная еврейская жизнь, что и показал в романе «Зельменяне». Роман увидел свет со значительными купюрами. «Абсолютно советских» произведений Кульбак не писал, обращался к историческим сюжетам. А потом наступили тридцатые годы, их вторая половина, Большой Террор, в крови которого и суждено было захлебнуться художнику еврейского слова Мойше Кульбаку.
- Вы переводили Кульбака. Есть ли у него стихотворение (не драма), которое Вы перевели и считаете самым важным для себя? Если да, не могли бы Вы напомнить или рассказать о нём?
– Стихов Кульбака я не переводил. Его манера письма далека от моей. Мне его поэзия не поддалась. Наверное, таланта не хватило. Но читал его стихи я с интересом. О сложности перевода поэзии Кульбака я слышал много от кого. Те переводы на белорусский, которые я читал, далеко отходят от оригиналов.
- Вы написали документальную повесть «Чёрный год» по воспоминаниям отца. Расскажите, как строилась Ваша работа? Он сам хотел оставить эти записи? Тяжело ли ему было вспоминать и рассказывать Вам про гетто и партизанский отряд?
– Повесть «Чёрный год» я написал не только по отцовым воспоминаниям. Я записал воспоминания отцовских соратников из гетто, за пределами гетто, евреев, белорусов, людей, чья судьба хоть где-то пересекалась с отцовской. Там много фактов, о которых отец не знал и не мог знать. А подтолкнула меня к написанию повести Анна Павловна Купреева, историк, которая собирала материалы по Минскому подполью, в частности, по подполью в гетто. Я помогал ей в сборе материалов, она давала мне определённые консультации. Я считаю, что проделанная ею работа просто неоценима. А вспоминать всем этим людям было очень больно, были и слёзы, и перерывы из-за невозможности продолжать, и лекарства. Но все понимали важность дела, и не отказался от воспоминаний никто.
- Понимал ли Ваш отец, прошедший огонь войны и сталинские преследования, Ваш путь к идишу? Благословил ли он его или до конца опасался за Вашу судьбу из-за этого?
– Когда отец заметил мою тягу к идишу, он поддержал меня. Времена были уже другие, а я – взрослым самостоятельным человеком.
