Поиск по сайту журнала:

 

Фото Эстер Эпштейн.Посвящается моей девочке, как и всё, что я делаю…

Она стояла в больничном  дворе. Пустынном. На сквозняке. Мартовский снег оседал черноватыми пористыми горками и таял. Остатки льда мутно блестели. Болезненное, хилое солнце шарило по углам двора, выворачивало размокшие фантики, окурки и другой мусор. Она пыталась отдышаться, перевести мысли на что-то мирное и успокаивающее. Хотя бы на этот знакомый запах супа, – такой же, как в детском саду. Давно. Далеко.

 

Влажный ветер, свежий, терпкий, рвал ржавые петли ворот. Нянечка с пугающе голубыми волосами выглянула в окно третьего этажа, закричала кому-то за спиной: «Дуралей, тышшу раз говорила не разливать воду по полу – убьются ж!».

Инга стояла, не шевелясь. Было зябко. Ей казалось, что усталость, боль и тяжесть последних дней уйдут. Что станет легче. Вот только занять мысли этим рыхлым снегом, неживым солнцем. Стаей истеричных ворон. Весной, которая всё же наступила. Думать было больно, будто мешали колючие иголки где-то в области бровей. От стены двора отделился высокий человек в ватнике. Он смотрел на неё таким взглядом, каким смотрят, когда хотят заговорить. Она ответила ему таким же взглядом. Нянечка из окна орала что-то про свои нервы. Мужчина в ватнике присел на ступеньку, закурил.

Инга видела клочьями свисавшие тряпочные внутренности ватника, – такие ватники,  наверное, носили заключённые в ГУЛАГе, на лесоповале. И на Синявском такой был, и на Ариадне Эфрон. На многих. Столько лет прошло – а ватники живы. Мужчина был медлительный. Он выглядел задумчивым, интеллигентным. Инга улыбнулась жалкой бесцветной улыбкой. Только губами. На большее не было сил. Он сказал:

– Весна… хорошо… солнышко… мир радуется. Только вот люди всё портят.

– Люди разные. Есть и те, которые украшают.

Он помолчал. Она тоже молчала. Мартовская капель вяло срывалась с крыши. Мужчина вздохнул, выговорил с горечью:

– Люди – это беда. Грех земли. Поверьте – нет ничего опаснее. Я знаю.

Инга смотрела на солнечную струнку-луч. Луч нашарил маленький горшок с цветком на окне первого этажа. Осветил рыжий глиняный бок. Случайный собеседник казался ей вполне симпатичным. Не то, чтобы ей нужен был кто-то для беседы – просто появилась возможность отвлечься от грустных мыслей. Тонкая сизая нитка дыма завивалась и окрашивалась жёлтым. Из толстого рукава ватника выглядывала рука с костлявой кистью и длинными пальцами.

«Вы тут работаете? Или навещали кого?». Она даже не сразу расслышала вопрос, глядя на прозрачный тающий узелок дыма от сигареты. «Что вы сказали? А, я… Нет, не работаю. Навещала». Он понимающе кивнул. Инга посмотрела на часы. Перевела взгляд на плывущую сиреневую запятую, слетающую с его губ. У мужчины были густые русые волосы, глаза цвета старого бурого асфальта. Уставшие. Неживые.

– Кого навещали?

Она поморщилась, не ответила. Не хотела снова раздражать рану, которая болела.

– Здесь держат так много народа, который совершенно здоров… Просто так держат. Лечат они, видишь ли… От чего? Зачем?

Он задумчиво смотрел в сторону. Курил. Она сделала несколько шагов к воротам. «Ладно. Счастливо. Мне пора…» Он чмокнул губами, наслаждаясь вкусом сигареты. Сказал приветливо, но нервно:

– Как мир хорош. Весна. Небо золотое – вот оно, лучшее золото! Другого и не надо!  Люди – вы думайте! Как вы всё портите! Атом, взрывы, химия, неон! Убийцы! И друг друга не щадите…  

Его голос взлетел, задрожал, сорвался на фальцет, вырос до крика, вопля. Он дрожал. Она шла медленно. Потом он выдохнул:

– Всё бы убивать, портить! Вот, например, я. Разве я виноват, что у меня три ноги! Что это за грех – три ноги?! Подумаешь! Есть грехи хуже!

Вороны откликнулись диким карканьем. Двор внезапно потемнел. Она побежала. Поскальзываясь на нестойком снежном настиле. Увязая в рыхлых сугробах. Разбрызгивая лужи. Бежала прочь, к автобусной остановке, туда, где не было больничного двора, не было изглоданного ватника, струйки дыма из свалявшегося рукава. Инга никогда в жизни не бегала, до этого дня. Никогда не бегала так отчаянно, быстро, будто за ней гнался призрак. Она вскочила на подножку автобуса, и рванулась внутрь, будто её хватал своими чёрными руками чёрный демон.

Сердце тяжело било в грудь. Она прижалась лбом к стеклу – и судорожно зарыдала. Без слёз¸ трясясь всем телом, не видя пассажиров, дороги, грязных потёков на стеклах. Автобус качало, небо вжималось куда-то в лёгкие – и Ингу тошнило. Очень сильно. Внутри всё горело от бега. Боль в груди смешалась со спазмами. «Три ноги…». Она провалилась в тёмный подвал…

…Муж Инги, Виктор, придя домой за месяц до этого дня, сказал, что за ним следят люди из ЦРУ. И угрожают. Одна женщина вышла вслед за ним из трамвая, села в такси, которое следовало за тем такси, в котором ехал он. Рассказал – и сразу постарел, обмяк. Она пыталась расспросить подробнее – и натыкалась на пустой застывший взгляд. Он пытался криво улыбнуться  – и это было ещё страшнее. На губах выступала пена. Она отшатнулась. Виктор ушёл в комнату, закрыл шторы, сидел в темноте. Молчал. Ничего не ел. Время от времени проверял, нет ли кого во дворе или на лестнице. Временами бормотал, будто вёл с кем-то спор. Инга позвонила свекрови. Маленькая, верткая, крикливая, и с первого дня невзлюбившая невестку Аделаида, – так её звали, и Инга с особым значением и напором выговаривала это имя – сказала спокойно:

– Агенты ЦРУ? Ну, бывает…

– Что бывает? Он бредит, он не в порядке…

– Я же говорю – бывает.

– Вы так спокойно это говорите… Будто не удивились… Вы знаете, что с ним? Такое уже бывало? Я не знаю, что делать.

– Ничего не делать. Что тут поделать? Пройдёт. Жизнь – не кондитерская. Хорошая жена сумеет успокоить и обласкать. И не будет поднимать шум.

– Успокоить? Это уже бывало? Аделаида Францевна, скажите мне, что с ним?

– Устал. Много нервничал. Инга, невестушка, ты его жена, вы в законном браке – и я тебе в твоей  семье не помощница… Терпи. Ты же вышла за моего мальчика, который младше тебя на целых четыре года. Ты – женщина взрослая, окрутила мальчика. И тебе это не мешало. И разрешения не спросила. Теперь радуйся. Он – сокровище, красавец, умница. Чего тебе ещё надо?

Инга нервно сглотнула и тихо повторила:

– Такое уже бывало? Это болезнь?

Свекровь хмыкнула:

– Хороша молодая жена, чуть что – сразу изъяны в любимом муже ищешь. Когда хотела его заполучить, не искала недостатки.

Инга повесила трубку. Ушла в ванную, открыла воду, плакала навзрыд, плескала в лицо водой, опять плакала. Неделя прошла, как во сне. Виктор впадал в тяжёлый сон, потом просыпался, весь потный, вялый, трясясь от страха. Вскакивал, бежал к дверям с криками: «Нет, я не дамся, гады». Слышал голоса. То не замечал жену вовсе, то хватал её за руки, плакал и умолял не выдавать его.

Была осень, нарядная, алая. Над охрой земли облака бежали низкие и лёгкие, пронизанные лучиками – паутинками. Ржавые кусты топтались в сиянии зрелых лучей. Клёны, похожие на толпу королевских особ, шумели под окнами. Голые акации стояли понурыми стражами перед подъездом.

Ветер перемешивал пожар деревьев в парке над рекой. Всё это будто твердило: ты маленькая и беспомощная перед нашей красотой. Ты – беспомощная, да-да. Инга совсем растерялась: скрывала свою ситуацию от родителей, от друзей. Боялась, что начнутся роды – она была на девятом месяце.

Потом Виктора забрали в психиатрическую клинику. Инга его навещала. Заведующий отделением сказал ей, что это не лечится. «Нет лекарств». А ещё он сказал, что диагноз Виктору поставили давно. И что надежды на ремиссию очень слабые. «Самое лучшее – развестись… Подумайте о своём будущем…» Она положила руки на живот. Его совсем не видно было при большом сроке. И молча вышла из кабинета. Позже, ночью, когда соседские дети в очередной раз завели свою удушливую, зубодробительную попсу, и Инга не могла спать¸ она встала, чтобы выпить воды. По дороге на кухню она схватилась за спину – боль была невыносимой. Она пошла к маме, которая вернулась из командировки, и теперь ночевала в комнате Инги.

«Мам, мамочка, кажется – начинается…» По дороге в больницу она стонала,  тихонько, кусала руки, чтобы не кричать. В маленьком, тускло освещённом кабинете, пока заполняли бумаги, задавали вопросы¸ она спросила у принимавшей её медсестры:

– Это долго?

– Что? Беременность? Да уж всё, приплыли…

– Нет… роды… роды долго продлятся?

– У кого какое счастье. Все будет зависеть от этого. Родите, когда придёт час. Когда будут хорошие сильные схваточки…

Инга подумала, что какие же должны быть более сильные схватки, если ей уже сейчас так больно…

В палате был золотушный свет, и бились женские крики. Кто-то пытался перевернуть капельницу, кто-то шумно ругал весь свет. В особенности мужа. Нянечки пытались усовестить особо буйных. Приговаривали: мы тоже люди… что же так кричать… Женщин было много. Сколько – она не могла сказать. Инга примостилась в углу, на руках удерживая тело над постелью. Сидеть и лежать она не могла. Её никто не замечал. Она почти теряла сознание от боли. Её скручивало, ломало. Из глаз бежали слёзы. Ей казалось, что она слышит треск своих костей. Нянька с тазом в руках пробежала по коридору и взглянула на неё:

– Эй, да ты синяя! Люди¸ алло, тут одна совсем того!

Дочка родилась под утро. Инга лежала неподвижно, было холодно от пузыря со льдом на животе. Боли не было, или она её не чувствовала. Была усталость, странное ощущение нереальности всего. В окно билась птица. В глазах было белым-бело от больничного света. Врач наклонилась к ней:

– Вы себя нормально чувствуете?

– Как моя Лиза?

– Она Лиза? Вы уже дали имя? Папа согласен? – Она промолчала. – Лиза. Пусть будет Лиза…

Малышка всё время хотела есть. Материнский сосок она превращала в тонкую узкую полоску, в жалкий листик. Инга и волновалась, и злилась. Грудь болела, внизу живота резало, как ножом. Девочка впивалась губками всю  ночь до рассвета, и всё равно была голодная. Грустно чмокала розовым лепестком маленького рта. Спать она не желала ни за что. Ночь вваливалась в ставшую чужой, незнакомой комнату, трясла большим бубном бессонницы, злой хозяйкой стирала звуки. Потом ночь сдавалась энергичному жадному рассвету, когда плечи и руки ныли, и просила пощады.

Глаза Лизы были широко раскрыты. Она будто и не собиралась спать. Будто во сне это крошечное, сильное, прелестное существо не нуждалось вовсе. Инга думала о том, нет сил. Грудь ноет, будто там дыра, и в дыру проливают кислоту. Что совсем, совершенно нет денег. И о том, что с молоком не всё в порядке, если ребёнку мало. И о родителях, которые корят её во всём. Повторяют «Дура, чего ждать от дуры… надо же было тебе…» И о Викторе.

Она увидела его впервые возле театра музыкальной комедии. Нет, сначала был телефонный звонок. Вечером, когда тёплый майский сумрак делал мир меньше и уютнее. По тёплому асфальту, словно обновленному после долгого зимнего покрова, скользили автобусы, в тёплом небе, как в речке, купались голуби. Инга в очередной раз поссорилась с Мери, подружкой – злыдней, которая всегда задевала её самолюбие, но и подталкивала к важным действиям. На этот раз она заявила, что одежда и обувь Инги устарели, и что давно пора перестать носить в ушах эти дешёвые висюльки. Инга вспылила, сказала, что её одежда и украшения не обсуждаются. Мери ушла, хлопнув дверью. Инга не могла одна пойти на тот бал в консерватории, на который она так хотела пойти.  

Сидела в кресле у телефона, за маленьким столиком, на котором была инкрустация: Красная шапочка с лукошком, больше напоминающим кастрюлю…

Потянулась к полке, прошла пальцами по книжным корешкам, выбирая, что бы почитать. Она ещё не переоделась, не сняла туфли, свои единственные выходные. Было обидно, что так ждала этого вечера, а теперь надо снять платье, туфли, перебраться с книгой под лампу, и много раз пытаться дочитать до конца одну страницу. Телефон зазвонил.

Голос в трубке был приятный, дикторский. Молодой.

– Вы Анна?

– Нет. Ошиблись номером.

– Думаю, нет. Мне кажется, ошиблись те, кто дал мне ваш номер телефона…

– А я думаю, что вы точно ошиблись.

– Девушка, как вас зовут?

– К сожалению, меня не зовут. Вот и на праздник сегодня не пойду, потому что плохо звали…

– Это так важно, каким образом вас приглашают? И приглашают ли? Хотите пойти – идите, что вам за дело до всех?

– Я так не могу

– Вы милая.

– А вы всё же ошиблись. Удачи в поиске Анны…

– Нет, минуточку… Вы не можете так оборвать разговор.    

– Почему? Очень даже могу…

– Нет. Вы, судя по голосу, не очень жёстокая дама…

– Разве это жестокость – сказать человеку, что он ошибся и может идти дальше?

– Конечно! Может, вы моя судьба – и я буду счастлив с вами, пока не состарюсь, и пока из моей души не уйдёт весь свет…

– Глупости…

– Вовсе нет! Девушка, я сказал «Анна», потому что это самое распространённое имя в мире. Я не ошибся номером. Я вас искал. Давно. Ваш голос возвращает меня к жизни.

– А вы пытались с ней расстаться, как с репетитором по математике?

Тон его стал мальчишески обиженным:

– Почему именно по математике? У меня с математикой всё в порядке. Так говорили мои учителя.

– Это для примера. Не будьте Буратино. 

– Буратино? Нет, я не читал такие книжки. Мы, вундеркинды, всё больше по научной литературе…

И тут она рассказала, что Буратино заявил своей учительнице Мальвине: не отдам «некту» яблоко хоть он дерись. А Мальвина  просто пыталась доходчиво объяснить лёгкую математическую задачу…

Они проговорили три часа. Отец заглядывал в комнату, строго смотрел. Язвительно хмыкал. Потом стал громко требовать, чтобы она прекратила разговор. За окнами майский вечер медленно и мягко сдавался чёрной мантии ночи. Город совсем затих. Два человека беседовали. Шутили. Соглашались друг с другом. Раскрывали друг другу душу – или что там этим словом называют.

После месяца телефонных разговоров он купил билеты на оперетту. Инга не любила оперетту, никакую. Но явно пришла пора знакомиться лично – и она пошла на встречу. Он был очень заметным, наводящих слов «высокий, волосы дыбом» было достаточно, чтобы она его узнала. Пышная шевелюра, тёмно-каштановая, с рыжим отливом, плыла над многоцветной толпой собравшихся у театра людей. Хорошо отутюженные брюки и яркая рубашка дополняли его облик. Он окинул Ингу спокойным, почти ироничным взглядом, бросил: «Ну, пошли…». Она внутренне сжалась, потому что знала: она нескладная в этом старом чёрном платье, полноватая, с огромной тяжёлой косой. Она вообще нескладная, потому¸ вероятно, согласилась на встречу. Театр оперетты сверкал огнями¸ скульптуры, ни с чем в мире не гармонирующие, хранили хриплых билетёрш. Некто с телом сатира и лирой Аполлона криво скосил глаза с фронтона. Они вошли под опереточные своды. Спектакль был именно такой, какой себе Инга представила с самого начала. Аляповатые, ни на что из реальной жизни не похожие декорации, облезлый лев из папье-маше наводили тоску. А неестественные вскрикивания героев и ещё более неестественное их пение, наминающее самодеятельный заводской кружок перед юбилеем большого начальника, такое же пустое и формальное, очень ей мешали и раздражали. Инга страдала. Пыталась не морщиться. Виктор смотрел на неё, не отрываясь. И это радости не прибавляло. Казалось, он отмечает её несовершенство. Наконец, герои обрели свои вульгарные богатства¸ поцеловались формальным отстранённым поцелуем, чтобы не стереть грим, и ушли. Занавес, тяжёлый, как сброшенные с грузовика обломки скалы, закрылся. И все двинулись к выходу. «Не надо меня провожать… Я знаю дорогу домой…» – всё ещё недовольная спектаклем, этим вечером, собой, сказала Инга. Он усмехнулся: «Скоро у нас будет один общий дом…» Она посмотрела на него снизу вверх: «Общий? С общим телефоном? Как будем друг с другом разговаривать?». Он пошёл рядом, глядя на неоновые рекламы, на реку, которая блестела в темноте, как металлическая стружка. Молчали. Про искусственные вскрики героев оперетты, их нелепые тексты о любви и ревности, говорить было глупо. А все темы остались в телефонных диалогах. Инга сказала, что по телефону общаться легче. Он кивнул. Они прошли ещё немного – и Виктор быстро проговорил: «Вот мой автобус, я позвоню». И помчался на остановку. В три прыжка взлетел на подножку. Инга почувствовала укол в области сердца. Очень досадный. Сильный. От обиды защипало в глазах. Вздохнула. Решила, что больше не будет с ним общаться. Она медленно шла по бульвару. Никого не замечала. Почти плакала сухими глазами. Смотреть на город, на воду было больно.

Ночью дома она пыталась уснуть, почему-то листала сборник оперных либретто, злилась на себя, на него, на театр. И на Мери тоже, – ведь это из-за неё она не пошла на тот музыкальный вечер, осталась дома, ответила на звонок. Ей было жарко на подушке¸ жарко внутри тела, и из колеблющегося тумана выплывали его пышная голова и уверенное «общий дом…»

Он позвонил назавтра. Она ответила. Помешала самой себе спросить у него, не слишком ли его испугали её полнота и нелюбовь к слащавой  музыке. Она просто сделала вид, что всё в порядке. Начали видеться регулярно. Вечерами они гуляли в парке, катались на «колесе обозрения», пили тёплую безвкусную минералку. Он сказал: «Я с матерью поссорился. Хочу пожить у друга…» Она удивилась: «Что так вдруг? И что за друг?» Он странно улыбнулся¸ скосив на неё глаза. «Стихами изъясняетесь, леди… Друг – обычный. Утром пьёт кофе, на ночь – молоко».

В те дни, когда Виктор жил у друга, они разговаривали мало. Почти не созванивались. Инга начала новый консерваторский год. Занималась. Была вся в делах и впечатлениях. Он то ли работал, то ли взял отпуск. О том, чем он занимается, Виктор говорить не любил. Мельком обмолвился, что после школы, которую закончил с медалью, поступил в университет, но что-то там не сложилось – и он бросил. Про недолгую учёбу говорил нервно, с гримасами, с раздражением. Инга запомнила, по его мнению, его достаточно унижали, выставляли клоуном, задевали его гордость. И что учиться в таком месте ниже его достоинства. Она немного не доверяла его рассказам, но и не возражала. Как-то вечером сказал ей: «Выходи, повидаемся». Она вышла. Дом её стоял в новом, почти не застроенном районе. Подъёмные краны застывшими драконами стояли на горизонте. Пустырь с битым стеклом, горой мусора с одной стороны и ряд низкорослых частных домиков в развороченных садиках с другой обрамляли дорожку к автобусной остановке. Там они и встретились. Виктор был заметен издали, в своих прекрасно выглаженных брюках, пышноволосый¸ с горделивой осанкой. Рядом с ним стояла маленькая женщина, на вид гораздо старше его, коротко стриженная¸ бледная, какая-то помятая. Виктор без улыбки сказал:

– Рад, что можно увидеться. Спасибо. Хорошо, что вышла. Знакомься: это Зоя, моя двоюродная сестра. Зоя, представляю тебе Ингу. Она будет в будущем что-то там по музыке… Что? Да, музыковед… Умная. Умнее почти всех. Не любит пиво, плохие оркестры, не держит дома собак и кошек. Не ест фасоль…

Инга удивленно на него посмотрела. «Зачем такая личная информация?». Он сделал  кислую гримасу:

– Зоя – мой друг, я хочу, чтобы вы узнали друг друга…

Вялая беседа длилась ещё минут пять, всем было неуютно, странная  атмосфера будто склеивала их слова. Зоя смотрела на Ингу странным взглядом. Замёрзшим каким-то. В её тусклых зеленоватых, будто выцветших от прожитых лет глазах были вопрос и испуг. Потом попрощались и разошлись. Инга заметила, что у Зои на плечах его пиджак…

Нельзя сказать, чтобы эта встреча сильно не понравилась Инге, но осадок¸ вялый ноющий призвук в глубине остался. Зачем он устроил это знакомство? Почему нужна была встреча…

…В квартире Мери, которая уехала с оркестром на гастроли, было пыльно и темно. Голубело старое зеркало в ампирной раме. Ковёр расплескался алым пятном на седом паркете. Тихо и беспомощно жили цветы в тяжёлых горшках. С Мери Инга помирилась из-за квартиры. Она уже не могла больше обниматься с Виктором в грязных подъездах и на застекленных холодных балюстрадах торгового центра. Домой она его не решалась пригласить. Да он бы и не пошёл. Однажды она сказала:

– Я найду ключ. Пойдём… Нет решения… Пусть будет так.   

Он не ответил, но явно был доволен. Пришли. Трава на газоне возле подъезда шуршала под ветром сухо и тревожно. По небу шли суровые тёмные облака. «Я на минутку…». Она переоделась за расписанной золотистым китайским сюжетом маленькой ширмой. Распутала принесённую в холщовой сумке кастрюлю с горячей, сохранённой в пуховом одеяле картошкой. Он глянул бегло, без интереса. Достал из портфеля бутылку «Перцовки». Они присели на пухлый диван. Поели. Немного, почти не разговаривая. Он выпил водки. Сказал:

– …Ты переодевалась… пряталась… а я в зеркале всё видел… смешная – не заметила зеркала?   

Потом обнял её, растерянно и торопливо. Не целуя, опрокинул на диванную подушку. В сознании Инги пронеслось: «Я это делаю… Странно. Вот это как…».  

Разговор тёк медленно. Словно оба не знали, как говорить, лежа на Мериной кровати. «Квартира её? – Бабушкина. Наследство». «Она на чём играет? – «Альтистка. Старше меня на два курса. Учится и работает в оркестре…». «Я всегда хотел жить отдельно от родителей». Потом он как-то размяк, стал немного нежнее: «…Думаю, что у тебя какая-то особая балетная… гимнастическая душа…»

«Я не гордая? Совсем?». «Ты очень гордая… черт… имя такое – не сделаешь из него ласкательное. Ингушка… Ингушик… тоже к гордости располагает… Надо всегда «Ин-га», как пароль…»  

Утром она торопилась на семинар. Он валялся в постели. Лениво листал путеводитель по Бельгии, который лежал на столике. Спросил:

– Подруга твоя так любит Бельгию? Гёзов и Тиля Уленшпигеля?

– Не знаю. Она была там с концертами. Вот и путеводитель. 

– Она бы меня не одобрила? Тебя бы тоже не одобрила?

– Виктор, я не знаю. Правда. Где моя сумка… Надо бежать…

– Она у тебя моралистка? Смесь монахини и полицейского? Строгая девушка?

– Кто?

– Хозяйка этой квартиры.  Дура, как мне кажется… Она… Зачем бежать? Ты же устанешь. В жизни главное – не уставать.

Инга, наконец, нашла сумку. Схватила ключ со стола и бросилась к двери. Он окликнул:

– Созвонимся?  У тебя тот же телефон?

– Тебе смешно? Будешь уходить – захлопни дверь! И не отставляй после себя беспорядок. Это чужая квартира!

Весь день в консерватории она думала о прошедшей ночи. О горячей картошке. О запахе летнего укропа, который она нарезала, о ворковании голубей на подоконнике. О скрипе пружин в тёмном провале комнаты. О том, как в какой-то момент ей стало очень больно. А он шептал: «Милая, потерпи». И о том, что ей бы, наверное, надо было чувствовать счастье, радость, подъём, то о чём пишут в книгах. Или там всё лгут? Или она какая-то неправильная?

И о том она думала, что родители были бы в ужасе. А Мери… Мери бы просто шипела от злости. Коё-как закончив день, Инга поехала домой. У неё всё валилось из рук. Она казалась себе сломанной, пригнутой к земле. Нечистой. Будто что-то вытащили из тела, из души. Она ненавидела себя. Пыталась себя успокоить: ну, так у всех. Так и бывает. У всех бывает… К Виктору у неё ненависти не было, была болезненная, глухая досада, жалость, раскаяние, неудобство. Растерянность. И откуда-то снизу, из земли под ногами поднималось смутное чувство, мысль – итог: всё изменилось… началась женская взрослая жизнь… Он не звонил до позднего вечера. Звонок раздался в десять. После ничего не значащих фраз сказал, что благодарен. Что не ожидал. «Чего? Чего именно ты не ожидал?» – спросила она. Он сказал, помедлив:

– Быть у девушки первым – это ответственность… Я даже не представлял, что ты…

Она резко и нарочито прервала:

– Вот и славно. Мне надо заниматься. Завтра трудный день… 

– Инга… Ин-га. Так хорошо, так приятно – Инга… Нравится звать тебя по имени.

…Бабушка со стороны мамы жила одна. В маленьком домике с зелёными ставнями. Она давно овдовела, с соседками не зналась, беседы по телефону терпеть не могла. Домом занималась отчаянно, до изнеможения. Терла, скребла, перебирала вещи в шкафу. Ничего не выбрасывала. Всему находила смысл и объяснение. Бабушка тряслась над старыми фотографиями, над сундуком с древними скатертями и покрывалами. Даже над бутылочками из-под духов. Когда маленькая Инга, гостившая у бабушки, забиралась в её комнату, перебирала старые флакончики, бабушка кричала грозно:

– Не трогай! Разобьёшь!

Бабушка пекла божественные пироги и умела так причесать жесткие пышные волосы внучки, что Инга нравилась сама себе. Она любила Ингу, не так тиранично и требовательна, как мама¸ не так умильно и выспренно, как вторая бабушка, со стороны отца. Делала ей замечания. Ругала. Хвалила сдержанно и только, когда было за что. В этом доме, маленьком, в три комнатки, с печкой на кухне, с чердаком, которого Инга всегда боялась, с садиком, в котором росли бледно-лимонные георгины, Инга любила всё. Его аромат, пышные перины и подушки, скатерть, на которой был выткан Тадж-Махал, флакончики, тарелки, чайник. Когда Инга рассказала бабушке про Виктора, та покачала головой:

– Что-то тут не так. Странное что-то. Почему он не знакомит тебя с родителями? Почему не знакомится с твоими?  Кто эта Зоя? Двоюродная сестра, говоришь? Странно.

Бабушка говорила именно то, о чём Инга сама думала. И не могла себе это никак объяснить. Виктор рассказывал, что родители – люди совсем иного склада, не такие, как он. И что они не поймут Ингу, а ей будет с ними неинтересно. Наконец, он всё же согласился познакомить её с домашними. Вот тогда Инга и встретила впервые тот ироничный, недобрый взгляд¸ которым её всегда оглядывала – обшаривала свекровь. Её муж, тихий, какой-то жалкий и незаметный Давид Вольфович испуганно пил чашку за чашкой чай, и был беспокойный, молчаливый. Она заметила, что у него всё время дрожат руки, и что он почти не поднимает на жену и сына глаза. Когда убрали со стола и, наконец, оборвалась формальная, натужная беседа, Виктор ушёл с матерью на кухню. Она поговорили о чём-то, то тихо, вполголоса, то срываясь на визгливые истеричные ноты. Виктор вернулся, сказал, что сегодня она остается ночевать здесь. У него. У них. Она смутилась. А Аделаида цинично скривила губы: «Покраснела… Можно подумать, что ты не знаешь, как это – спать с мужчиной…». Инга вспыхнула, сделала движение к двери – Виктор удержал, увлек её в маленькую, обставленную жалкой, какой-то хлипкой мебелью¸ начал целовать. За стенкой что-то ворчливо бормотала его мать. Шаркал домашними туфлями, большими, как смятые подушки, отец. Открывались двери в ванную, на балкон. Что-то упало и покатилось, текла вода, с рычанием и стоном. Отец стонал, сопел. Мать громко воскликнула «Растишь их¸ а они тебя, твою любовь на первую юбку…». Инга вздрогнула. Виктор быстро уснул. Горячий, какой-то особенно далёкий в этой комнате, в этом доме, таком чужом, безвкусно и убого обставленном. Потом она тоже провалилась в сон. Беспокойный и мерцающий, как экран забытого телевизора в пустом пространстве.

Утро пришло неуютное и неловкое. Она торопливо скользнула в ванную¸ умылась, скороговоркой простилась, схватила сумку и побежала вниз по пропахшей чем-то жирным и отвратительным лестнице. Улица качнулась, золотом, стеклом витрин, громом города побежала навстречу, бежали автобусы, выгуливаемые чопорными хозяевами собаки. Инга смотрела на автобусы, на собак, почему-то не к месту мелькнула мысль: хорошо быть собакой… Вот такой большой белой высокомерной псиной с жестко вздыбленным хвостом. Или такой маленькой, лающей на всех. Она поежилась, и, стараясь отбросить воспоминание о неуютной и ненужной ночи, побежала по трещинам старого тротуара. По дороге в консерваторию она позвонила домой. Сказала, что ночевала у Мери. Мама плакала. Горько, как девочка, сердце которой рвётся от горя. «Мама… моя мама… твоя бабушка… она заболела… Всё ужасно приходи скорее… Она… у неё инсульт…». Потом был семейный совет, на котором мама, захлебываясь рыданиями, сказала:

– Инга, делать нечего. Ты возьмёшь академический отпуск. Бабушка сейчас наше главное дело. Поднимем её – наверстаешь. Только её вылечить – и всё приложится. Все прочее мелочи. И, конечно, ты пока переедешь к ней.

Она странно глотнула, продавив стон. Отец молчал. Он крутил в руках ножницы, то надевал на палец¸ то щелкал лезвиями. Инга судорожно дышала. «Мам, я помогу, конечно, но переехать… Академический… Как это будет?..»   

Совет длился недолго: отец молчал, крутил ножницы, мама высказалась и сделала знак, что она сейчас должна выплакаться, и что говорить больше не о чём…

Когда Инга рассказала об этой ситуации Виктору, он долго молчал. Они сидели на прохладной скамье в парке. Был поздний вечер. По речной глади ветер гнал тёмный шёлк, он переливался разводами молочной луны. Инга не знала, что ещё сказать. Он смотрел в сторону. Она вдруг подумала, что всё это какое-то лишнее, чужое, что он далёкий, многое у них трудно и неясно, а, значит, такие отношения неправильные. Ей всегда было неуютно с ним. Почти всегда. Она помнила его рассеянный взгляд, чем-то очень похожее на материнское, Аделаидино, выражение лица. И ещё она видела, помнила ту ночь, в квартире Мери, и то, как ей было неловко, больно, почему-то совестно. Но, в то же время, странно-горделиво…

– Мы поженимся.

– Что?

Она подумала, что ослышалась. Что это стая птиц прошелестела над деревьями, и ветер швырнул сухие бледные отжившие листья августа на асфальт. И что в ней назло всем сомнениям, опасениям, зрела эта мысль. И  она ждала, и боялась. И ей было горько, что внутри очень глубоко, её мучило, что она так нехороша собой, недостойна любви, и комплиментов, и что Виктор к ней относится серьёзно. И что вряд ли кто-то ещё будет так относиться. Он повторил, так же негромко и прозаично. Глядя в сторону: «Поженимся».

День их свадьбы был тёмным и дождливым. Мама с утра сказала Инге, что пойдёт к бабушке, и будет ждать, когда Инга освободится и придёт её заменить. «Бабушка – вот что сейчас самое главное, помни: мы не простим себе, если не вытащим её». Инга знала, что всё так. Что у неё не ко времени свадьба¸ и Виктор – тоже, возможно, вовсе не то, что ей нужно.

На улице плакали тучи, плакали горько, будто что-то в мире пошло неправильно. 

Инга надела тёмно-синее платье и туфли, которые мама купила у коллеги по работе. 

Поехала на автобусе. Виктор приехал на такси. Опоздал. Немного, но ей было неловко и грустно.

Свидетелей у них не было, Виктор бегло глянул на себя в большое зеркало, щелкнул по брючине, поправил лацкан пиджака, сказал: «Я выйду на улицу, позову кого-нибудь из прохожих». Вышел, позвал. Парень с рыжими усами, в обтрёпанном пальто и девушка в коротенькой куртке, постоянно хихикающая, пошли за ними в зал бракосочетаний. По красной, отполированной сотнями нарядных туфель дорожке. Грянул Мендельсон. Девушка смеялась, громко что-то говорила своему парню, перекрикивая марш, слова дамы-чиновницы. Виктор хихикал вместе с ней. Инге было неуютно. Не хотелось видеть эту чужую тощую девицу, которой было всё смешно, и до неё, Инги, не было никакого дела. Не хотелось думать о будущем. О том, что вечером и ночью она будет слышать в бабушкином доме стук часов, и шелест веток за оконной занавеской, бабушкино тяжёлое дыхание. И что утро завтрашнего дня будет таким же тусклым и невесёлым.

Домой поехали на такси. Инга взяла Виктора за руку – и почему-то вспомнила, как он искусственно смеялся, слушая тощую девицу. Мама оставила на столе в кухне записку: «Поторопись. Я должна идти на работу». Инга переоделась в родительской спальне. Виктор смотрел телевизор. Он громко крикнул: «Ты не побудёшь со мной? Так уж необходимо бежать к бабке?». Она вышла, взяла сумку. Спросила, не голоден ли он. Потом присела на подлокотник кресла:

– Где мы будем жить?

– Моя солнечная, что-нибудь придумаем.

– Что?

– …нибудь. Иди, миленькая, я посмотрю эту сугубо научную программу. Ночуем здесь?

– Я не говорила родителям. Но, наверное, да. Или поехали со мной к бабушке. Там есть место. Тебе ничего делать не придётся. Просто поехали…

Виктор нехотя встал. Повернул выключатель телевизора. Сказал: «Что ж, когда берёшь жену – с ней берёшь и приданое».

…Ночью в бабушкиной, как она её называла, «детской» комнате, они лежали без сна. Инга покормила бабушку кашей, – та что-то говорила, бессвязно, детским изменившимся голосом. В доме поселился невидимый туман, будто все плохие известия, все поломанные надежды спрессовались в облако. Инга прибрала, развесила тяжёлые простыни. 

Потом приготовила Виктору омлет с помидорами. Мама звонила. Взволнованным голосом давала инструкции. Очень беспокоилась, как бабушкин аппетит. Инга отвечала коротко, всё ждала, когда мама спросит её, как было утром, в ЗАГСе. Мама не спросила.

А потом они опять лежали в темноте, и старые деревья, которые всегда были старые, сколько Инга себя помнила, мягко и расслабляющее шептались за окном, за восточной шторой. Виктор курил, смотрел в потолок. Он был весь влажный, горячий, его рука лежала на её бедре. Сказал: «Я должен тебе кое-что рассказать. Не люблю врать. Мне от вранья делается кисло на сердце… Вот, видишь – даже литературно выразился».  И он рассказал. 

Зоя не была его родственницей. Они любовники. Он познакомился с ней случайно. «Глупо вышло… Но теперь уж что… Потому я хочу рассказать…». Она работала в городской справке. Он поспорил, что познакомится с девушкой из справочной службы. Познакомился. Выиграл спор. Они погуляли по полю позади новых многоэтажек, и она сказала: «Пошли подальше, в высокую траву…». Ему было неполных шестнадцать, ей тридцать… Он понимал, что она играет, развлекается. Она учила его, подтрунивала. До Виктора у неё были два мужа, алкоголики, были мимолетные и бестолковые, многочисленные любовные связи, она много пила и пробовала наркотики. Скучная, плохо оплачиваемая работа не занимала никакого места в её жизни. Она отсиживала в конторе положенные часы – и прямо на пороге забывала о них. Разве что по утрам, когда Зоя обрушивала поток брани на будильник, прокопчённую жервезку, в которой варила кофе, на сумку и ключи, которые не желали быть на месте, вообще не желали быть вблизи неё. Вечера она проводила в баре или ресторане. С алыми губами и ногтями, словно приклеенной к губам сигаретой, в очень простых, но вызывающих тряпках (голые плечи, каблуки, огромные бижутерные серьги…) Зоя сначала не поверила в то, что он такой молодой. Смеясь, просила паспорт. Он сказал, что паспорта нет, но есть школьный дневник. Она глянула и серьёзно сказала:

– Дожила: меня соблазнил школяр. Ах, я бедная!         .   

Виктор рассказал Инге всё. И про её измены, и про то, как пытался убить и её, и себя. И про то, как они вместе пили – а потом собирались прыгнуть с крыши. «Вместе, как японские несчастные любовники». И про то, что она всегда ему говорила: «Ты пропадёшь… я – твой камень на шее… найди себе девушку… такую же зелёную, глупую…» Не утаил он и того, что его звонок тогда, в мае¸ произошёл после того, как Зоя захлопнула в очередной раз перед ним дверь…

В памяти Инги билась, как рваная тряпка на ветру, картинка: худая бледная женщина с Викторовым пиджаком на плечах¸ её цепкий взгляд, и он, отстранённый, пижонистый¸ равнодушно-светский. Многое из того, что было потом, Инга старалась забыть. Изо всех сил старалась. И бабушку, прежде такую дорогую¸ любимую, а теперь невозможную, тяжёлую, твёрдую, будто из гипса.

Через год страданий, бессонных ночей, пелёнок и тряпок, развешанных по всему дому, бабушка умерла. Это было через неделю после того, как Виктор попал в клинику. В ту самую, где встречаются люди с тремя ногами…

На бабушкиных похоронах она старалась не думать о том, что вот скоро они уйдут, а бабушка останется одна. Совсем одна. И больше никто и ничто не скрасит её одиночество. И где она сейчас, и видит ли её, Ингу, её слезы, её стыд. Когда Инга поняла – это случилось ночью, ближе к рассвету, что бабушка не дышит, она долго сидела в оцепенении. Картины последних дней, все эти походы в магазин, её горькие слезы, когда потерялась сумка с продуктами, ключами, документами, её стирки, боли – ребёнок брыкался и бил куда-то в печень – вставали перед её зажмуренными глазами в розовой горячечной дымке. Родителям она позвонила, когда рассвело. У мамы случился сердечный приступ. Папа что-то бессвязно бормотал. Инга пошла выбирать гроб. Служащие похоронной конторы щёлкали семечки, тихо щебетали о чем-то весёлом. Утешали формально, как по инструкции. Инга выбрала, плохо понимая, что они ей говорят. «Забирать когда будете?» – «Забирать? А  вы разве не доставляете?..» Служащий почти расхохотался: «Может, вам ещё оркестр и ключ от квартиры, где деньги лежат?». Инга растерялась.  Денег у неё не было, с трудом на гроб наскребла. Она отошла в сторону, и, пытаясь не разрыдаться, уставилась в пыльное конторское окно. На улице возле красивого новенького «пикапа» стоял мужчина в кожаной куртке и что-то жевал,  аккуратно держа цветной бумажный пакетик с едой. Он увидел Ингу, их взгляды встретились. Он отбросил свою еду, вошёл в контору. Огляделся. Сделал к ней два шага. «Все хорошо?» – спросил он, понимая, что она сейчас закричит, зарыдает. Она пожала плечами, отвернулась. Он обошёл её, тронул за плечо: «Что? Что стряслось?». Инга говорить не могла. Ей было трудно дышать. Она почти не помнила, как оказалась в его машине. И как гроб попал в дом. Новый знакомый сказал, что и на кладбище ей понадобится помощь. Она молчала. «Вот ведь как – ваша нация вроде дружная, сплочённая, а как до дела – сплошной пшик!». Она дернулась, но смолчала. Всё равно деваться было некуда. У него была летняя и звучная фамилия – Виноградов. Он сунул ей в карман визитную карточку. «Вечером, часов в восемь, придёшь… Жду». Она пришла. Родители, притихшие и подавленные, сидели у бабушкиного гроба. Инга доехала на метро до красивого нового микрорайона. Нашла его дом, поднялась на лифте. Позвонила. Он распахнул дверь. «Вот и чудненько… проходи. Что выпьешь?». Она робела, пила коньяк и не знала, куда девать глаза и руки. В большой, с вызывающей роскошью обставленной квартире больше никого не было. Свет замысловатой люстры был похож на драконовское пламя, рыжее, ровное. Он говорил какие-то формальные фразы. «Ничего… время  лечит…Ты учишься? Работаешь? Пей – алкоголь неплохо помогает…». Потом он – не спрашивая разрешения – сдернул её с табуретки. Повёл в спальню. «Пока мои на югах, я развлекусь… Ты же понимаешь, что даром ничего не бывает…». Она молчала. Он снял с неё свитер, опрокинул на высокие подушки. Стянул юбку. Она пыталась что-то говорить, спросила его, зачем ему это. Он хмыкнул: «Никогда в жизни жидовочки не было… Вот и наверстаем…» Он взял её без всяких предварительных ласк, жестко, безжалостно. Она сжала зубы. Стон застрял в горле. Потом, когда он развалился на подушках, искал зажигалку, она схватила вещи и бросилась к дверям. Он что-то кричал вслед. Инга коё-как оделась, на лестнице, не обращая внимания на то, видит ли её кто или нет. Её трясло, руки дрожали. Или ей так показалось. Назавтра, во время похорон, люди Виноградова помогли доставить гроб, сновали у могилы, поправляли цветы. Виноградов дал могильщикам деньги. Родители были так растеряны¸ что ничего не понимали, наблюдали будто со стороны. Отец спросил: «Кто этот милый человек?», указывая глазами на Виноградова. Она пожала плечами. Тошнота подступила к горлу.

Назавтра она навестила Виктора в больнице. Он плакал, просил, чтобы она забрала его домой. Держал её руки своими горячими и мягкими, как подушка, руками. Обвинял во всём спецслужбы и подкупленных врачей.  Инга была разбита и почти не реагировала на его слова.

Лента жизни раскручивалась с таким ужасающим скрипом, так быстро, жестоко, принося такую боль, что Инга старалась совершать как можно меньше движений. Она прошла собеседование в исследовательский институт, начала работать ассистентом знаменитого профессора, занимающегося изучением фольклора славянских народов. В консерваторию после академического отпуска не вернулась. Профессор водил её обедать в кафе «Жемчужина», маленькое, оформленное в серо-розовых тонах, на окраине города. За супом и драниками он рассказывал, как любит фольклор  и как ненавидит жену. Жена была намного старше, никогда не работала, пила мускат, двигаемая ревностью и злобой, рылась в его вещах, просматривала научные документы, стараясь найти компромат. У неё был резкий голос, широкие плечи и водянистые глаза.

На академическую карьеру профессора оказало очень большое влияние то, что отец его жены был видным партийным чиновником.

Однажды вечером, когда профессор подвозил Ингу до станции метро, он властно положил ей руку на колено, а второй рукой и по-хозяйски притянул к себе. Она задергалась, пыталась высвободиться. Он шипел: «Тихо… тихо».

Длинный суматошный  день сменялся вечерней ленивой темнотой, тягучей патокой кухонного света в окнах высоток, людей на улице было мало. Ветер  минорно гудел, будто ребёнок неумело выводил звук-стон на трубе-геликоне.

Больше в институт она не пошла. Даже трудовую книжку не забрала. Несколько лет Инга преподавала в музыкальной школе, брала любую подработку.

Виктор покончил с собой в больнице.

…Через два месяца они уехали. В Израиль. Родители решили. Инга не умела с ними спорить. Пальмы её немного испугали: они были будто из давних, очень жёстоких времен. Как призраки легенд.

 Особый вид бюрократии, новый, жёстокий, глотал её время, нервы. Её унижали, говорили гадости. Будто получали удовольствие от её растерянности и слабости. Чиновница в министерстве, гордо подняв затвердевшую в блестящем лаке голову, изрекла:

– Образования нет…

Инга запротестовала:

– Я училась… Могу преподавать музыку. Я специалист. Неужели я никому не нужна?

– Нет!

Чиновнице явно было приятно зачеркнуть её, Инги, жизнь. В глазах квадратной дамы в пиджаке цвета пустыни было злое торжество и садистское наслаждение. Инга жалобно промолвила:

– Что же мне делать?

– Тряпочку в ручки. Резиновые сапожки. И – труд, труд, труд! Стране нужны работники, а не халявщики!

Родители странно притихли, даже не обругивали её. В горячей, пустой съёмной квартире, которую они сняли, было тихо и тоскливо. Соседи, встречая её или родителей в подъезде, фальшиво кивали:

– Трудно вам? Ничего не получается? Да, так ещё долго будет… Пока чему-нибудь не научитесь… Надо набраться терпения.

Инга нашла работу в книжном, у тощего и злобного человека, который пытался удержать нестойкий, никому не нужный бизнес посреди полыхающего зноем и язвительностью мира.

Денег едва хватало, чтобы хоть как-то держаться на плаву. Вечерами глухо трещал телевизор, и люди с резиновыми голосами делали вид¸ что сообщают с экрана новости и развлекают. Инга положила на пол в пустой комнате одеяло, подушку – и пыталась учить иврит. Нет, она учила. «Ат гдола… ата гадоль …анахну гдолим…». Слова утекали в память, вели с ней диалог. Она начала игру с самой собой, для себя, придумала друга, возлюбленного. И разговаривала с ним. Она не нафантазировала его лицо, его глаза, – её адресатом, собеседником была мечта, надежда. Её собственная никому неслышная музыка, которой было тесно в её душе.    

 «Слышишь? Позвони, приди. Заставь поверить. Я совсем одна… Я не могу… не могу… не могу… Небо давит, как тесный пиджак. Тяжело лежит на плечах. Неужели так выглядит ад?… Мне опять скажут – нет. Нет – скажут в офисе, как всегда говорят. И я побреду обратно через мусор южных улиц и волны кальяна. Или через заброшенный парк у английского кладбища»...

У кладбища они с Лизой гуляли. Там ровные столбики совершенно одинаковых могильных памятников были похожи на вымпелы, ритмично чередующиеся в странном замысле режиссёра или дизайнера. Они не вселяют печаль – просто сообщают:  были люди, далёкие¸ неведомые. Теперь их нет. Просто и лаконично. Земля осталась. Люди ушли. И каменные столбики равнодушно утыкали место, где они когда-то были. И прошли. Из никуда в никуда. В парке, среди спутанных сухих ветвей и разнокалиберных камней¸ она гуляла с Лизой. Когда Лиза узнала, что рядом кладбище, она вздрогнула. Большие глаза наполнились слезами. «Мам, они нас видят? Слышат?»  

Хамсин горел уже третий день. Израильская влажная жара делала и мысли, и мышцы влажными. Будто растворёнными в кипящей воде. Инга шла с Лизой по улице. Лиза крепко держала пухлой ручкой мамину руку. Увидела большого растрёпанного неряшливого голубя. Он стоял у покрытого рыжей пылью пустыни памятника. Нагло и агрессивно таращился на мир. Лиза охнула:      

– Мамочка, это голубь мира?

– Мира? Почему мира?

– Ну, этот, художник такой, Пикассо. Он нарисовал голубя для всего мира!

–  А ты откуда это знаешь, кроха?

– В циклопедии читала. Она на полке стоит. Тяжёлая…

– Ты читаешь энциклопедию?

– Не… Я её листаю…

Читать Лиза умела. Читала с четырёх лет. Малышка была беспокойной, шумной и непоседливой, всё время требовала внимания, и у Инги не было другого  выхода, кроме как научить её читать. И сразу всё стало на свои места. Лиза с восторгом и фанатичностью хваталась за все книги, будь то учебник биологии, «Сказка о царе Салтане», увесистый том Салтыкова – Щедрина или литература для малышей. К книгам она относилась, как к живым существам. Инга даже видела, как дочка укутала порванный старый справочник в одеяло, чтобы он «поправился».

В новой жизни всё было не так, как в старой. Было ли это жизнью – Инга не знала, как ответить на этот вопрос.  

Люди в доме, где они снимали квартиру, были неприветливые. Старуха, похожая на растрёпанную мятую ворону, вся в чёрном, злая, в прошлом уборщица в каком-то министерстве, рассказывала о своей былой почётной работе, о министерских пайках. Норовила подружиться с мамой Инги. Ещё одна соседка, вертлявая, громкоголосая, с волосами цвета синьки, пыталась знакомить Ингу со своими поклонниками. «Ты мне потом спасибо скажешь, дура, такие парни на дороге не валяются». Пузатые дядьки с золотыми цепями в руку толщиной, назойливые и высокомерные, Ингу пугали, и сидеть с ними в русском ресторане, где уставшая, вылинявшая от жары и водки певица орала не в тональность «всего важней погода в доме…»

Инга была совсем одна. Ночами, обняв Лизу, – такую чудесную, тёплую, которая каждый день рассказывала ей что-то новое, невероятное, защищала её, когда родители ругали, бурчали, критиковали – она придумывала сказки. Про нотку «Си», которая путешествовала по стране «Гамма», пела песенки и играла ноктюрны. Про гнома «Вафлю», который умел угадывать мысли и желания детей. Про себя, которой было так холодно в жаркой пустыне.

Через два года мучений в книжной лавке, с накопившимися долгами, с вечно страдающими и укоряющими родителями (они жаловались, что она мало работает – и вообще как-то не совсем хорошо о них заботится), она нашла работу на заводе. Вставала засветло, бежала к красивому служебному автобусу, который подвозил сотрудников. Весь день работала. Уставала так, что сказки не придумывались. Лиза видела, очень тепло обнимала, шептала: «Вот я вырасту… выучусь… мы не будем ни в чём нуждаться… Я всё-всё тебе куплю…» Инга гладила девочку по пушистым волосам – и соглашалась. «Вырастешь… Конечно, дорогая, выучишься… Всё будет хорошо…». И от этого слова, тяжёлого, бесцветного, похожего на странный объект, летящий в облаках, от этого «будет» её подташнивало.

Лиза пошла в школу. Так было шумно, непонятно. Классная учительница Ница мало что знала, но вела себя гордо и высокомерно. В своих чёрных запыленных сапогах, в своей вечной майке с кактусом она была уверена в себе и деловита. Её не волновали ни книги, ни дети. Точнее – чужие дети не волновали. О своих она была готова говорить всё время, не останавливаясь. И все вокруг знали до мелочей о её гениальном Эйтане и красавице Лоран. Заметив Лизу с книгой во время перемены, Ница запричитала: «Не читать надо, а выстраивать отношения, заниматься общественной жизнью. Все вы, русские, не умеете найти главное!». Лиза спокойно объяснила, что Шекспир ей сейчас интереснее¸ чем  другие «отношения». Ница бурлила, как вода в дождевом потоке, который мчится по улице, унося даже довольно крупные предметы и мешая передвигаться. Лизу она не любила, и с драконовской улыбкой всегда говорила при ней другим «ты – солнце, радость, как же я тебя люблю». И это было не про любовь, про то, что Лизу она конкретно терпеть не может… Как-то она написала на доске название рассказа – «Ожерелье», и автора. Он у неё был Ги. «Кто это? Кто такой Ги?», – поинтересовалась Лиза. Учительница сверкнула белым, как вода из крана, взглядом. «Его зовут Ги де Мопассан», – поправила Лиза. «Что? Ты споришь со мной? Ты кто такая, что позволяешь себе спорить?», – «Я просто читала его по-русски, у него фамилия Мопассан».

 Скандал был большой, в кабинете директора учительница билась в судорогах, требовала извинений. Инга, которую вызвали в школу, долго молча слушала. Потом сказала спокойно и твердо:

– Моя дочь права. Этот рассказ написал Мопассан. Она прочла его ещё в пять лет.

Очень плакала. Мы больше не будем здесь учиться…

Директор пожала плечами, учительница брызнула злой ухмылкой. Лиза по дороге из школы прижалась к Инге. «Мамочка, дорогая, какая ты умница… Как я тебя люблю… Ты не печалься, что у нас нет папы – это даже хорошо, вот у Ави есть, так он его всё время дразнит… Потому что Ави не любит фалафель… А Ави – классный!». Инга сжала её теплую атласную ручку. Оглядела пейзаж. Пустыня лежала близко, молчаливая и охристая. Пропитанная сухим солнцем. Дома выглядели неприветливыми и какими-то глупыми: никогда из их окон не неслась музыка, никогда не слышны были добрые голоса. И вдруг Инга присела перед дочкой на корточки:

– Лиза, моя дорогая… Мы сможем! Обещаю! Мы победим!

Она обнимала девочку¸ сжимала её в объятиях, будто боялась, что её отнимут. И такими глупыми ей показались сейчас её мысли о самоубийстве, её ночные беспомощные слёзы. И как она могла быть такой ужасной, эгоистичной, хотеть уйти в пустыню, темноту. Лиза тоже её обнимала, и расплакалась. Инга выпрямилась и сказала:

– А пойдём-ка мы поедим мороженое, мне кажется, мы заслужили. 

И они пошли по улице, среди жирных пятен солнца, среди полос неверных горячих теней. И пальмы незлыми призраками вставали в своей жёлто-зеленой незыблемости. Инга и Лиза шли. Вперёд. Туда, где всё было так трудно, неясно, но куда совершенно необходимо, безоговорочно надо было идти.

Инна ШЕЙХАТОВИЧ

Фото Эстер Эпштейн.