Поиск по сайту журнала:

 

Лазарь Фрейдгейм.Фрейдгейм Лазарь Исаакович – большую часть жизни работал в московских научно-исследовательских институтах по автоматизации технологических процессов и приборостроению. Инженер, кандидат технических наук, автор более 100 опубликованных научных работ, изобретений, патентов.
С 1991 г. живёт в Калифорнии (США).
Работал в ювелирном бизнесе, туристическом агентстве, фармацевтической фирме.
Публикуется в журналах, газетах и интернет-изданиях.

Семейные этюды или Ностальгия

Несколько строгих строк перед обращением к семейному быту и мелким разностям...

В последние годы появились проникновенные обращения к теме, уходящей в историю еврейской российской среды. Например, поход по белорусским местечкам Александра Городницкого «В поисках идиша» или исторический экскурс Леонида Парфенова «Русские евреи». Можно вспомнить предвзятость печальной памяти «Двести лет вместе» Александра Солженицына. Много самых разнообразных обращений к близкой каждому еврею теме. В разных масштабах, с разными задачами и целями. Глобальные национальные и маленькие проблемы семьи, одного человека...

Понятие «еврейского счастья» до некоторой степени превосходит формулировку Льва Толстого, который считал, что для жизненного равновесия необходимо столько же счастья сколько и несчастья. В вековой судьбе евреев счастье как перевертыш ложки дегтя в бочке меда. Чуть-чуть счастья в океане «цорес» украшает жизнь, зовёт к радости, в сознании и в подсознании – фрейлехс...

Мне захотелось спуститься на исхоженную землю, и в этих неспешных шагах увидеть, казалось бы, случайные события. Этюды из повседневной жизни мишпохи... Но за ними, как мне кажется, есть что-то общее и важное.

Исход

Говорят, все российские евреи из местечка вышли. Этот выход кто-то с победой и праздником сравнивает, кто-то с Голгофой, а кто-то просто жизнью называет. Пока живы евреи, существуют и местечки, штетл – по-старому. Где в душе, а где и наяву.

Большой город – Москва, например, – это  тоже местечко. Только как посмотреть. Когда-то первый советский культурный министр (а если вам больше нравится, пожалуйста, называйте по формальному: нарком культуры) Луначарский сказал, чтобы чувствовать себя культурным человеком, нужно иметь три диплома: свой диплом, диплом отца и диплом деда. В действительности, и в культуре и в обычаях изменения происходят медленно.

Может, так рассуждая, жить в городе можно долго, а из местечка, где-нибудь вблизи Егупеца расположенного, ещё не выехать.

Я родился в Москве, а вот родители, из мещан – сословие такое в царской России было, в Москву из черты еврейской оседлости совсем взрослыми приехали. По этому счёту, только мой сын может бравировать званием горожанина, а о еврейском местечке не вспоминать. А может, всё совсем иначе устроено. Именно потому, что культура прошлых поколений в нас живёт, можем мы о еврейском быте и о местечке с добрым теплом вспоминать, не бояться мещанства, социализмом проклятого. Жизнь в городе уже далека от местечковой, но отдельные мгновения общения и быта с той средой тепло ассоциируются. К высотам можно тянуться, а от быта и семейного уюта при этом не отказываться.

Подарки

Не раскрою особого секрета, если скажу, что была в старой еврейской среде такая традиция – дарить родственникам и друзьям к праздникам изделия из серебра. Красиво, всю жизнь в доме будет, да и по тем временам не слишком дорого. В еврейских семьях многие годы напоминали о старой жизни субботние стопочки для вина, вставлявшиеся друг в друга, как позже появившиеся русские матрешки. Порой их называли «келишик» и служили они, чтобы каждый правоверный еврей мог сделать кидуш. Когда к началу ХХ века серебро стало заметно дороже, приспособились фабриканты изготавливать из серебра только ручки ножей-лопаток столовой сервировки. А уж когда в советское время и серебро продолжало дорожать, и зарплата скудела, стали родственники вместо наборов отдельные предметы дарить, то ложечку на первый зубок, то подстаканник к юбилею… А то и совсем ненакладный путь стали находить: из старых семейных запасов что-нибудь к случаю подбирать.

Случаи бывали разные. Порой из этих запасов приходилось продавать что-либо, чтобы бреши в послевоенном семейном бюджете заштуковать. Так решила как-то мама несколько вещей серебряных продать. Не помню точно, то ли зимнее пальто её уж никак нельзя было на третью сторону за 20 лет перелицовывать, то ли нам с братом необходимо было какую-то одежку справить. Продать тогда серебряные изделия можно было только через пункты скупки с очень низкой ценой по весу серебра. Два больших субботних подсвечника и сейчас стоят перед глазами. Мы с братом тщательно чистили их перед продажей (до сих пор не могу понять, зачем их нужно было чистить). В хороших ситуациях из этих старых запасов можно было для подарка что-либо подобрать. По моему разумению, в качестве подарков это даже дороже для памяти, чем новое покупать.

Случилась подобная ситуация в преддверье моей женитьбы, о чём узнал я только после свадьбы. Нравился матери моей невесты её жених, я то есть. Хотела она его чем-либо необычным порадовать. Вспомнила, что в сундуке ещё с молодости её мамы лежит набор для сервировки стола предметов на дюжину в коробке потертой. Сундук переворошила, коробочку, верёвочкой перевязанную, нашла, слегка зубным порошком серебро почистила и, довольная, дочке показала. А Клара, Хайка по-еврейски, дочка её, она ж невеста моя, в слёзы. «С ума что ли, – говорит, – сошла. Мещанство это! Это никому не нужно! Сбежит он (это обо мне-то) от меня». Не стала мама расстраивать дочь уговорами. Отложила коробочку в сторонку. Дождалась очередной уютной беседы с женихом-гостем, со мной то есть, и поделилась своим желанием по поводу подарка, не единственного впрочем.

Не сбежал я из-за этого. Много лет эти милые предметы использовались на нашем столе, радуя глаз. А почти через сорок лет бдительная советская таможня сочла их столь важной принадлежностью социалистического строя, что не разрешила взять с собой при отъезде из страны. Так и жили они в Москве много лет, дожидаясь времени воссоединения с праздничным семейным столом.

Совсем недавно из Москвы мне в подарок привезли фотографию первого десятилетия ХХ века с портретом молодой гимназистки – моей мамы. На обороте сентиментальная дарственная надпись, адресованная её подруге Гите. Фотография сделана была в Могилёве, где девочки учились в гимназии. А приехали они туда из славного местечка Ляды, известного именем жившего там раввина Шнеур-Залмана – основателя Хабада. Помнится даже такая еврейская песня было: «Местечко Лядыню Могилёвской губернии раввину Шнеерсону»   

В двадцатые годы благодаря оттепели 1917, отменившей черту оседлости, обе оказались в Москве. Оттепель, естественно, принёс февраль 1917 года с отменой всех уложений, ограничивавших в царской России районы проживания евреев. Жизнь подруг пошла по-разному, но у них сохранилась милая традиция подарков к праздникам. У Гиты так и не сложилась семейная жизнь, она жила одна в маленькой комнате большой коммунальной квартиры. Обычно приезжала к маме в канун Пурима и привозила традиционные домашние гоминташ и хворост. Так как выкроить время для готовки на коммунальной кухне было непросто, то Гита обычно пекла всё загодя и хранила приготовленное до подходящего случая в единственном в её комнате шкафу. Поэтому авторство угощений всегда можно было установить по неизменно присутствовавшему нафталинному запаху. Это так въелось в быт, что через много лет мой сын, попадая к бабушке вскоре после соответствующего еврейского праздника, говорил: «А это Гитины пирожки с нафталином». Это было также стабильно, как единственный шкаф и коммунальная квартира.

Однажды в преддверье очередной годовщины нашей свадьбы позвонила мама, она же свекровь, и спросила, не будем ли мы против, если она подарит нам к этому дню серебряные столовые вилки. Затруднять пожилых людей заботами о подарке не хотелось, по-американски дарить деньги не принято. Согласие было дано. Я не напрасно рассказал перед этим о старой маминой подруге Гите, её шкафе и коммунальной квартире. Так вот, эта Гита на старости лет стала бояться, что недолюбливавшие её соседи в какой-либо не очень прекрасный день в её отсутствие залезут в универсального назначения шкаф, и извлекут оттуда без её ведома лежащие там с начала века серебряные вилки. Она решила их продать, за деньгами же легче уследить в коммунальной квартире. Отнесла в скупку и узнала цену. Но оставлять их там за такую цену ей стало жалко, и она предложила их за эту цену Хасе – маме моей. Так эти вилки попали в наш дом.

Время было серое, квартиры маленькие, столы скромные, тарелки и сервировка компактные, чтобы гостей побольше одновременно за стол посадить можно было. Вилки же оказались не просто большими, они были очень большими, мастодонтами. Год за годом лежали эти массивные вилки без дела. Как говаривал когда-то фридмановский герой Мендель Маранц, «чемодан без ручки, тяжело нести и жалко бросить».

Гешефт

Пришла однажды жене идея утилизации залежавшихся вилок: выменять их на новые. Если продавать, то на вырученные деньги даже и вилок для лимона не купишь. Решила она сделать «гешефт», бизнес то есть. Предложила на работе подруге, которая слыла знатоком старого серебра, эти гигантские столовые вилки в обмен на новые десертные: одна на одну. Таллиннские с ёлочкой на ручке тогда стали в моде. Подруга подержала эти вилки пару дней у себя, посоветовалась с кем-то и вернула: не пойдёт. Вновь они осели в глубине ящика буфета.

Времена меняются. Появился в Москве первый ювелирный комиссионный магазин, прямо у выхода метро «Университет». Там выплата денег сдатчику вещи определялась согласованной продажной ценой с вычетом комиссионного процента. Больше выходило, чем в скупке. Решил и я поучаствовать в этом деле. Взял приросшие к буфету забытые шесть вилок и без конкретных планов, имея в голове принцип обмена «баш на баш», поехал на разведку. Вход в магазин со стороны двора для сдатчиков вещей не внушал доверия. Тесная коморка ожидания – тоже. Всё отделение оценки и сдачи вещей на продажу было больше похоже на захламлённый коридор, чем на торговый зал. Сдатчик садился на стул к застекленному окошку, с другой стороны которого размещалась без особых излишеств свободного пространства приёмщица. Я вытащил из дипломата свёрток с вилками. Приёмщица строго попросила предъявить паспорт, – куда уж без него в магазине в то наше демократическое предкоммунистическое время. Холодно взяла свёрток и, развернув его, с несколько большим интересом положила вилки на весы. «720 грамм по 50 копеек за грамм. Будете сдавать?» – на одном дыхании произнесла приёмщица. Я почувствовал себя придавленным к стулу. В магазине стоимость шести новых серебряных вилок составляла примерно 35 рублей, – эта сумма и была у меня в голове. Ошарашенный вариантами пересчёта я смотрел вдоль стеклянной загородки, от неожиданности не проявляя никакой реакции. Заинтересованность стала проявлять приёмщица: «Это хорошая цена, Вы не сомневайтесь!» Да у меня в тот момент никаких сомнений и не было. Женщина стала выписывать квитанции, а вилки положила на стол за своей спиной. Другая приёмщица, проходя мимо, протянула руку к вилкам и что-то тихо спросила. «Мои!» – резко ответила моя визави. Вилки оказались проданными в тот же день, по-видимому, не дойдя до прилавка магазина.

Через несколько дней я уезжал в командировку в Донецк. В Москве был очередной период дефицита на серебро и ювелирные украшения, вероятно, в ожидании нового повышения цен на эти товары не первой необходимости. Народ был привычным. Такие повышения цен на излишества повторялись каждые два-три года. Я решил воспользоваться этой поездкой для покупки серебра на вырученные деньги и завершения, таким образом, обмена старых вилок на новое столовое серебро. 

В Донецке, тогда ещё мирном городе, дефицита столового серебра не было. В столице угольщиков Донбасса основное население находило более ходовой товар для траты денег. В субботу я вернулся домой. Дипломат с покупками был не легче, чем с пакетом картошки. Я положил его на угол письменного стола и скороговоркой сказал жене, что, наконец, реализовал её идею по замене старых вилок. При этом я вытащил шесть вилок и передал ей. Она, обрадовавшись, лизнула меня в щеку и стала что-то говорить по поводу ценности её идеи обмена. Я вытащил следующие шесть вилок… Затем на столе появились столовые и чайные ложки, столовые ножи и ножи-вилки для сыра, большой половник и  салатные ложки разных размеров с вырезами и без них, двурогие вилки для колбасы и мяса, вилки с перепонкой для шпротов, ковшики для соусов и лопатки для масла, лопатки для пирога  и совки для сахара, вилки для торта и ложки для варенья, вилки для лимона и кофейные ложечки…

Процедура была обставлена на уровне праздничного салюта, а жена сидела с вытаращенными глазами и причитала: «Молодец Зайцева (то есть, сотрудница, специалистка по серебру), не взяла вилок. Молодец Зайцева, не взяла вилок», пока весь стол не покрылся серебряными безделушками. Оглядев весь запас, жена родила следующую ценную мысль: это будет подарок на свадьбу сына. Почти так это и стало через много-много лет. Бывают же и успешные дела у потомков касриловских героев – «За один рубль – сто рублей»!  

В тот момент я подумал: «Сколько в действительности должны были стоить шесть гитиных вилок в руках не лоха (не про нас будь сказано)?» (В особенности мне странно всё это представить сейчас, когда я более-менее знаю цены старых серебряных изделий хороших российских фирм и при этом даже не знаю клейм на тех вилках). Но этот риторический вопрос звучал так же, как «Сколько стоит этот пароход?» в незабываемых «Искателях счастья».

Rosh ha-Shanah – Новый год

У каждого из нас есть предпочтительные события, праздники. Для кого-то это посидеть с друзьями, для кого-то встретиться или поговорить хотя бы по телефону с милым человеком, для кого-то выбраться на концерт… Особое настроение создает праздник как «красный» день календаря. Для меня таким несущим магическое ощущение зависимости от судьбы, доброго Бога, всегда был Новый год. Наш традиционный – в ночь с 31 декабря на 1 января. Новогоднее зимнее застолье с шампанским было и традиционно, и загадочно – завлекательно. Что год грядущий нам готовит?

Но как-то много лет назад нас увлек дух еврейского нового года Rosh ha-Shanah, или как называют его на жаргоне литваки – Рошашана. Это время врезалось мне в память, и я много раз собирался написать о впечатлениях той сухумской осени, когда тепло отношений в компании удачно дополняло обстановку желанного отдыха. Только сейчас пенсионное безделье и податливый капризам хозяина компьютер позволили мне попытаться рассказать об этом. Когда я уже пишу этот рассказ, я ещё точно не представляю, будет ли он о нашей московской компании, еврейском Новом годе в доме сухумского раввина, о мелких причудах и радостях еврейского быта или обо всём понемногу.

В тот год из московской осени и слякотных ожиданий мы вырвались в отпуск в нежный бархат сентябрьского Сухуми. Ещё в Москве на Казанском вокзале, в ожидании запаздывающей посадки, мы встретили Пинхаса, нашего старого знакомого, едущего по нашему же маршруту. Сентябрь-октябрь – пора еврейских новогодних праздников, от которых в московской жизни мы были обычно в отдалении. Знали понаслышке, поздравляли не многих следующих библейским канонам друзей, но не более. (Примерно так, как сейчас многие из нас, перекочевавшие за океан, воспринимают американские праздники). Пинхас был из другого круга, его выбор времени отпуска определялся не бархатным сезоном на Кавказе, а возможностью провести еврейские праздники вне сутолочных ограничений московской жизни, в кругу, как оказалось, близких ему глубоко верующих людей.

В предновогодний день, сократив традиционно капитальную по времени пляжную программу, мы договорились к началу службы встретиться в сухумской синагоге. Это было небольшое деревянное сооружение, мало похожее на многие синагоги Лос-Анджелеса или Сан-Диего, где случилось мне жить последние годы. Была приподнято праздничная обстановка, а когда закончилась служба, на последних скамьях синагоги собралась молодёжь, чтобы со стаканами водки в руке традиционными тостами завершить этот этап и подготовиться к праздничному вечернему застолью. Милая, непринуждённая компания. К нам подошёл раввин, выглядевший несколько старше нас, и пригласил Пинхаса, хорошо ему знакомого, и нас, совсем незнакомых, разделить праздничную трапезу в его доме. У меня возникли некоторые опасения, насколько мы, далекие от традиций, впишемся в такую среду. Вскоре (правда, после непростых для некоторых испытаний) я понял, что эти опасения были напрасны.

За длинным столом расположились все участники празднества. Ермолки и кипы на головах мужчин были, пожалуй, единственной особенностью обстановки. Хозяин представил всем собравшихся за столом их еврейскими именами. Мы с женой на этот вечер стали Лейзером и Хайкой.

Каждый из мужчин поочередно скороговоркой прочёл молитву «Борух Ато Адэй-ной Элэй-хейну Мэлэх Хоэйлом Ашер Кидшону Бемицвэйсов Вецивону Лехадлик Нэр Шел Йойм Хазикорэйн!..» Тем, кто спотыкался в тексте, хозяин подсказывал следующие слова. Практически для всех это была естественная и совершенно не обременительная процедура. Почти для всех. Но не для меня… Когда подошла моя очередь, какой-то ступор охватил меня. Я встал, смиренно склонил голову и … не мог вспомнить ни одной фразы из только что неоднократно повторённой молитвы. Я не мог выдавить из себя ни одного слова. Ребе, как и другим, в помощь напомнил первые слова: «Борух Ато Адэй-ной»… Я попытался повторить. В жизни я всегда плохо всё делал с чужого голоса. Язык не повиновался. В памяти сомнительно задержались только два звука. Пряча глаза, я попытался этими двумя слогами закрыть предложенную фразу:

– Борах…, – произнес я.

– Борух Ато Адэй-ной, – спокойно повторил хозяин.

– Борух Атаа, – смог только откликнуться я.

– Адэй-ной, – входя в моё положение, отрывисто добавил ребе.

С второго-третьего раза я одолел «Адэй-ной». Но когда надо было произнести «Элэй-хейну», это оказалось выше моих сил. Хором и в одиночку мне подсказывали звучание этого слова. Сидящая справа Хайка готова была прочесть без запинки всю молитву, придя мне на помощь, но женщине за столом не положено этого делать. Голос не повиновался мне. Я успешно сдал в жизни много экзаменов, но тут я чувствовал, что пришла погибель моя. Такого бессилия мне не приходилось испытывать ни до, ни после этого. Казалось, нет более тяжёлого испытания, чем «Элэй-хейну».

Но всё в жизни как-то кончается. Это истязание тоже, но я даже не помню, как я преодолел остальную часть молитвы. Добрые отношения всех участников сгладили этот эпизод. Традиционный тост: «В будущем году в Иерусалиме» (сегодня мне не страшно даже привести его в соответствии с ивритским звучанием: «Ле-шана ха-баа б Иерушалим ха-бнуя»), звучал для нас без особого подтекста. Тогда ещё нам казалось, что наша советская жизнь предрешена на веки веков. А Пинхас следующий Новый год встречал уже в Израиле.

Еврейские, народные и синагогальные, мотивы перемежались с рассказами из еврейской жизни. Некоторые из историй, которые вы читаете сейчас, тоже были рассказаны там. Время текло незаметно. Компания то разделялась на группы, то вновь объединялась за столом. Звучали тосты, и после каждого звучало «ломир але ин эйнем».

Ломир алэ инэйнем, инейнем
Йонтов мэкабл понем зайн,
Йонтов мэкабл понем зайн.
Ломир алэ инейнем, ломир алэ инейнем
Немен а бисэлэ вайн.

Это совсем не каббалистический текст. Это застольная заздравная песня. «Давайте все вместе...» Почти: «…возьмёмся за руки, друзья», только совсем не как противостояние угрозам, а за праздник, за встречу, за каждого гостя за этим столом – выпьем немного вина – немен а бисэлэ вайн...

В американской жизни самой распространенной застольной песней стала «Happy birthday to you». Традиционно она звучит в наиболее торжественный момент выноса именинного торта. Хорошая, добрая традиция, но почему-то она почти нацело вытеснила даже в еврейской среде тёплую еврейскую мелодию «Ломир алэ…», так легко приспосабливаемую к любому виду торжества и объединяющую всех участников застолья.

Наперебой продолжали звучать тосты, все дружно пели общие слова «ломир алэ…», а Хайка солировала в добавлениях, славящих очередного участника: «Ребе мэкабл понем зайн», «Пинхас, который в следующем году пришлёт нам привет из Иерусалима, мэкабл понем зайн». Эти вставки вместо традиционных двух-трёх слов порой неожиданно становились короткой шуточной новеллой, охотно поддерживаемой всеми гостями:

«Лейзер мэкабл понем зайн… Лейзер, который в первый раз прочёл молитву «Борух Ато» и при этом справился даже с «Элэй-хейну, мекабл поним зайн».

Для меня по-прежнему настоящим Новым годом является декабрьско-январская эстафета, но когда всеми владеет замечательное единство «ломир алэ инейнем», когда так естественно звучит «Лехаим» – «за жизнь», кажется, что ничего не может помешать претворению в жизнь каждого из замечательных пожеланий.

Лехаим, лехаим, лехаим-лехаим …

Мы, московские молодые евреи, далёкие от религиозного общества, чувствовали себя своими в тёплой обстановке этого вечера. Казалось, что мы всю жизнь находимся здесь, говорим с милыми распевными интонациями; опережая мысли, задаем вопросы вместо не прозвучавших ответов. Другие слова, другие имена, но свои душевные люди.

Вчера, вживлённое в сегодня

Воспоминания невольно смещают ощущение времени, приближают прошлое. А порой на место прошлого ставят настоящее. В простой еврейской голове автора не складывается шутливый разговор о празднике без горчинки. Трудны слова на идиш для этакого советского неуча. Память вновь возвращается к кадрам «В поисках идиша» Александра Городницкого. Да, в большой степени наследниками жизнеутверждения хасидов становятся камни, камни памяти. Они сохраняют ощущения жизни мишпохи, времени, истории...

Лазарь ФРЕЙДГЕЙМ

Лазарь Фрейдгейм. Семейный квартер, фото 70-х гг. Памятник Фрейдгейму-Ривлиной на Востряковском кладбище в Москве.