Воспоминания одного из старейших журналистов Беларуси Натана Берхифанда. Первая часть воспоминаний «Сквозь голубую дымку лет» опубликована в журнале «Мишпоха» №20
https://mishpoha.org/n20/20a22.shtml
.Видеоинтервью с Натаном Берхифандом можно увидеть на сайте журнала «Мишпоха» в программе «Дети войны вспоминают» или на YouTube-канале журнала.
***
Буквально за день до того, как Красная Армия оставила Витебск, наша семья – мама и четверо детей – с большим трудом втиснулась в отходящий на восток товарный состав с демонтированным оборудованием электростанции.
Отца в первые же дни войны мобилизовали в истребительный отряд. Это была его третья, после Первой мировой и Гражданской, война. Истребительные отряды, наспех собранные из первых попавшихся под руку людей, не столько истребляли врага, сколько сами были истреблены. Отец уцелел и до конца войны прослужил в регулярной части рядовым, не получив ни лычки, ни тем более звёздочки на погоны.
Но эти подробности стали нам известны через четыре года. А пока наш поезд медленно, с долгими остановками, двигался в глубь страны.
В конце концов мы осели в Саратовской области, в 25 километрах от города Вольска, где и прожили пять лет. Отец же, навестив нас в 1945 году, отправился в Витебск и занял там должность, на которой он работал до войны – главбуха хлебозавода.
Переезжать не спешили, ждали, когда отец утрясёт все проблемы с работой и жильём. И вот наконец летом 1946 года нам в приволжский совхоз пришло письмо из Витебска. Отец писал: «Приезжайте». Начались сборы. Мои сёстры Фрида и Мера были в нетерпении. Витебск в их воспоминаниях оставался райским местом, где прошли лучшие годы детства. Это называлось «раньше». Словами «а вот раньше» начинались все рассказы о довоенной жизни. Я же заранее печалился, представляя разлуку с дружками, деревенской привольной жизнью.
В одну из последних ночей небо над посёлком полыхало зарницами. Он стоял на холме, и вспышки занимали всё пространство огромного небесного купола. Зрелище незабываемое.
Поездка была долгой, с остановками и пересадками. Помню Мичуринск (уже знал о «великом преобразователе природы»). Наконец добрались до Москвы. Увидел воочию кремлёвские звёзды, метро, Мавзолей. В длинной очереди к Ильичу мне неотложно приспичило. Сестра отвела к ближайшей стене (и в голову не пришло, что это державная кремлёвская стена), и я на неё справил малую нужду. Меня не расстреляли и даже не арестовали. Всё в те времена было не так уж страшно.
В Мавзолее я вместе со всеми шагал, разинув рот, по крутым ступенькам и смотрел неотрывно на жёлтое лицо Владимира Ильича. И вдруг начал падать куда-то, потому что одна лестница кончилась и началась другая, идущая вниз. И тут случилось чудо: неподвижный, как статуя, часовой, быстро отставив в сторону винтовку, свободной рукой подхватил меня поперёк живота. И я не упал, не расквасил нос, не огласил своим рёвом священный некрополь. Этого часового вспоминаю всю жизнь.
Было мне тогда восемь лет. В совхозе я ходил во второй класс. И по нынешним понятиям считался бы не слишком продвинутым. Мною не сильно занимались, не старались по заветам Ильича вооружить всеми знаниями, которые выработало человечество. Здоров, не безобразник – и хорошо.
Как младшему в семье мне досталось, я думаю, больше всех любви. Хотя у нас было не принято поминутно чмокать детей, сюсюкать с ними. Мама росла в семье, где родилось четырнадцать детей. Десять из них выросли, прожили долгую жизнь. И все, кроме младшей, моей матери, уехали (скорей уплыли) в Аргентину, размножились в тамошних пампасах немеряно, избегнув участия в строительстве социализма, а потом, при недостроенном социализме, и коммунизма, не испытав нищеты, голода, военных лишений и потерь.
В 1968 году мамин брат-близнец Аарон пригласил её в гости. Все родичи, живущие в тот момент в Буэнос-Айресе, собрались в большом ресторане в количестве более сотни человек. А многие отсутствующие давно перебрались в другие страны Южной Америки, в Соединённые Штаты, Англию, Францию и ещё бог весть куда (в том числе, разумеется, в Израиль).
От дяди, человека не бедного, в первые послевоенные годы прибывали иногда небольшие посылки. А однажды пришло даже извещение о долларовом переводе. Но мы эти деньги, увы, не получили. Отца вызвали, как говорится, куда следует и посоветовали отказаться от перевода, написав, что мы не нуждаемся в помощи, советское государство обеспечивает нам вполне достойную жизнь. Вскоре настали такие времена, что и переписка, и посылки закончились.
…Вернёмся в ноябрь 1946 года. Витебск, вселяемся в квартиру отца. Ему, главному бухгалтеру хлебозавода, выделили две комнатки в старом деревянном доме. Нам было не привыкать к тесноте. В эвакуации наша семья, пять человек (мама и четверо детей) поначалу ютилась в одной комнате с беженцами из Гродно Сусанной Францевной Вишневской и её сыном Тадеушем. Он, как и мой старший брат Илья, погиб в конце войны. Сгорел в танке. Две семьи в одной комнате. У мамы дизентерия. Я это помню. И подружились на всю жизнь. Мама, как и сёстры, умела ладить и дружить с людьми.
…Ещё две семьи в хлебозаводском доме занимают по комнате с отдельным входом. Передняя наша клетушка – кухня. В ней большая плита и так называемая грубка – печь для обогрева. На стенах обрывки обоев. Вдоль свободной стены от пола до потолка – колотые дрова. Во дворе держать их нельзя – мигом украдут. В комнатке за грубкой помещаются небольшой стол с прожжённой столешницей и три кровати. На одной спит отец. Две другие предназначены для мамы и сестёр. Мне выделили место в кухне, на раскладном топчане. Я был вполне доволен: тепло, удобно.
Нам показалось непривычным, что на ночь надо закрывать ставни. Лежишь в кромешной тьме, как в гробу. Решили не закрывать. В ближайшую же ночь вор аккуратно вынул шибку из окна и подцепил проволочным крючком единственные отцовские брюки. Пришлось идти на работу в туфлях и солдатских галифе, которыми его снабдил старшина при выписке из последнего госпиталя. Кассирша Валя, увидев главбуха – тощего, длинноногого, в комичном одеянии – воскликнула: «Чистая КУКРЫНИКСА!». Впредь ставни закрывали.
…В первый витебский вечер лежу я на своей раскладушке и слышу из радио-тарелки: «А сейчас – “Сказки венского леса”». Приготовился слушать, а сказок нет и нет. Так и уснул под звуки скучной музыки.
Не помню, когда я стал воспринимать классику. И произошло это, конечно же, «по вине» радио. Наряду с махровой пропагандой звучали интересные художественные и музыкальные передачи. Да и песни той поры были ближе к высокой музыке, чем большая часть нынешних. Я и сейчас их помню и люблю. В начальной школе на уроках пения тоже разучивались песни. Мы, мальчишки, любили военные, а девочки предпочитали лирику. Наша учительница Варвара Васильевна заведёт, бывало, своим народным бабьим голосом:
Лучше нету того цвету,
Когда яблоня цветёт.
Лучше нету той минуты,
Когда миленький придёт.
Как увижу, как услышу,
Всё во мне заговорит.
Вся душа моя пылает,
Вся душа моя горит.
Девочки поют, заливаются, а мы, мальчишки, только губами шевелим. Не наш репертуар.
…Начальная школа №4, куда я попал в ноябре 1946-го, стояла на соседней улице. Это был старый деревянный дом на высоком фундаменте. Когда-то, как говорили, им владела еврейская община. Прежние хозяева не претендовали на свою собственность: почти все они лежали во рву на окраине города.
Помню свой первый день в витебской школе. Вышел я после урока из класса, а навстречу коренастый мальчик моего примерно роста. Подошёл и начал теснить плечом. Я тихоней не был, в деревне даже дрался иногда с ровесниками. Но худенький. «Шкилет», – говорил совхозный друг Васька Грязнов. Поэтому более тяжёлый соперник оттеснил меня к дверям моего класса. И тут девочки, которых вокруг было великое множество, закричали: «Посмотрите! Посмотрите! Первоклассник победил второклассника!». Эти девочки мне ужасно надоедали. У них были слишком чистые тетрадки, из-за чернильного пятна на платье или из-за кляксы в тетрадке они плакали, подлизывались к учительнице, ябедничали. А на переменках выбегали в большую квадратную прихожую, куда открывались двери классов, две из них становились в центре, остальные вокруг и начиналось:
«Шёл козёл дорогою, дорогою, дорогою,
Нашёл козу безрогую, безрогую, безрогую козу–
Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем!»
И прыгали до звонка, начала следующего урока. И так – каждый день все три учебных года в этой школе.
Женоненавистником я всё же не стал, но с большим недоумением относился в то время к россказням мальчишек о каких-то отношениях с девочками. У меня не возникало никакого желания с ними общаться. Были, конечно, девочки, которых уважал. Например, Веру Эйдельман, будущую золотую медалистку, степенную, умную девочку. Не ябедничала, не подхалимничала, не тянула руку, чтобы опередить всех с ответом. Только вот впоследствии личная жизнь у неё не сложилась. Умерла совсем не старой и одинокой. Почему-то с умными девочками такое случается нередко.
Ну, а что касается эволюции моего отношения к женскому полу, то я через много лет после учёбы в начальной школе пересмотрел свои позиции. Обнаружил, что в женщинах, кроме отдельных недостатков, есть целый ряд положительных качеств, а некоторые вообще состоят из одних достоинств – как моя жена Галина Ивановна и внучка Ксюша.
Занимались с детьми две старые, по моим тогдашним понятиям, учительницы: Любовь Павловна и уже упомянутая Варвара Васильевна. Учебников не хватало, ими делилась со мной девочка-одноклассница с соседней Саратовской улицы. Я тогда подумал: какое удивительное совпадение, что приехал из Саратовской области почти что на Саратовскую улицу, точнее – на угол Саратовского и Керосинного переулков. Позже я узнал историю этого названия. Здесь были похоронены солдаты Саратовского полка, погибшие в 1812 году в битве под Витебском. В 1930-е захоронение сровняли с землёй и на его месте построили хлебозавод, главным бухгалтером которого был мой отец.
В годы войны завод дотла разбомбили. После освобождения Витебска местные власти решили восстановить его на прежнем месте. Расчистили развалины, выровняли стройплощадку и начали копать траншеи под фундамент. Я своими глазами видел: часть этих траншей прошла через братскую могилу Саратовского полка. Их стенки состояли из тысяч и тысяч черепов и прочих человеческих костей. Так что витебский хлебозавод №2 и по сию пору стоит на человеческих останках. Впрочем, осквернение захоронений и тогда и позже было обычной практикой.
Руины стали излюбленным местом наших игр. На расчищенной от битого кирпича площадке мы играли в футбол. Выдирали, если хватало сил, обрывки кабеля, соскребали изоляцию и, получив чистую медь, несли её в приёмный пункт. Подростки и взрослые отбивали от кирпичей старый раствор и продавали их.
Кроме того, это был наш спортивный тир. На высоком месте устанавливали мишень и часами расстреливали её обломками кирпича. Без хвастовства скажу, что я был одним из самых метких стрелков. Уже взрослым стрелял неплохо из мелкашки. А вот настоящее боевой оружие родина мне не доверила. Когда в 1957 году пришла пора исполнить священный долг гражданина, меня загнали в стройбат, где автомата или винтовки я видом не видывал. Зато научился орудовать ломом и лопатой, стал каменщиком, а также бетонщиком четвёртого разряда.
Район Большой Гражданской и Саратовской улиц был полудеревенским. Его не бомбили – не то что центр, где после войны в немногих уцелевших домах поселились партийные и советские чиновники, сотрудники карающих и надзирающих органов. В нашем районе сохранились деревянные дома с огородами и садами. Всю войну тут жили люди. Многие, в том числе дети, прошли немецкие концлагеря. У некоторых моих одноклассников на предплечьях тушью были выколоты номера. Большинство тогда, в 1946-м (и гораздо позже) недоедало. А уж во что были одеты…То-то плакали девочки из-за чернильного пятна на платье. Мой сосед Валек, сын незамужней несчастной женщины, зарабатывающей стиркой на дому, однажды не вынес запаха копчёной грудинки из портфеля сидевшей с ним за одной партой девочки и утащил бутерброд. Мать этой девочки работала на мясокомбинате.
Таскали оттуда, несмотря на все строгости охраны (или в сговоре с ней). Нам тоже приносили, и мама покупала. Гораздо дешевле, чем в магазине и не ухо-горло-нос, а вырезку, грудинку, лопатку, рёбрышки. Расхитители социалистической собственности знали, что красть, а советские граждане знали, что покупать. И на молочном заводе на Канатной улице тоже, понятное дело, воровали, иногда весьма изобретательно. Там на проходной некоторых подозреваемых женщин при обыске раздевали догола. И вот как-то «шмональщица» заметила тоненькую ниточку, потянула за неё и вытащила большой презерватив, наполненный сливочным маслом. Возможно, уже топлёным, пошутил ОБХССник, рассказавший эту историю.
Классика, так вот и раскрываются преступления, ниточку лишь надо найти! Презервативы тогда были крепкие, надёжные, из толстой резины – не то, что нынешние. Даже стишок ходил, мы его знали с нежного возраста:
«Не страшен нам сифилис, не страшен бубон,
Всё выдержит крепкий советский гондон».
Этим изделием №2 с подмосковной станции Баковка (а знаете, какое шло под №1? – противогаз!) пользовались и мы, пацаны. Зальёшь туда с полведра воды и метнёшь откуда-нибудь с высоты под ноги прохожему. Большое моральное удовлетворение при этом испытываешь.
Рассказывали ещё одну историю. Как-то мужик, живущий вблизи мясокомбината, обнаружил в сарайчике, где держал овчарку, пакет самой дорогой колбасы. Пёс притащил его от ограды комбината. Технология понятна: похититель перекидывал колбасу через ограду, а подельник её подбирал. Но на этот раз припозднился.
Собака ещё раз принесла гостинец, а потом исчезла. Скорее всего отравили.
О том, как местные жили при немцах, знаю мало. Взрослые, особенно за чаркой, делились воспоминаниями, но в основном информация доходила до нас из вторых-третьих уст. Вот, к примеру, рассказывали, что семья, жившая у сажалки, приютила девушку-еврейку. Дочка хозяев, калека на костылях, позарилась на красивые платья еврейки и донесла на неё в полицию.
В этой сажалке, что отделяла наш Керосинный переулок от Скотопрогонной улицы, иногда находили интересные вещи: то несколько ржавых снарядов, то ручной пулемёт. У меня тоже был остов ручного пулемёта, я с ним забирался на крышу сарая и строчил в воображаемого врага.
Однажды старшие мальчишки увидели среди ряски всплывшую хозяйственную сумку. В ней лежал мёртвый младенец. Сумку высушили и недорого продали какой-то тётке. Ширпотреб был в дефиците. Кстати сказать, ряской, покрывавшей пруд, женщины из соседних домов кормили кур и свиней. А зимой пруд превращался в каток, где мы носились на «снегурках» и «пролетарках», привязывая их к валенкам, а чаще на своих двоих. Весной же, когда лёд таял, автор этих строк любил, вооружившись шестом, поплавать на льдинах. И мечтал о дальних странствиях. Увы, не сбылось.
А рядом шла пыльная, истоптанная копытами улица Скотопрогонная, ведущая, понятное дело, к мясокомбинату. Гораздо позже, читая Достоевского, обнаружил, что действие одного из его романов происходит в городе Скотопригоньевске. В 1950-е Скотопрогонная стала улицей Глинки. Бог знает, в результате каких биохимических процессов рождаются в головах чиновников названия улиц. Может быть, мычание прогоняемых коров напомнило им мелодию из оперы «Руслан и Людмила» или симфонической поэмы «Арагонская хота»? Не будем гадать.
Обычно в конце каждого квартала от колхозов и совхозов требовалось выполнение плана по мясу. И тогда все прилегающие к Скотопрогонной переулки были заполнены коровами, бычками, а иногда даже овцами. Их самоходом гнали из районов, иногда за много километров. Скот стоял в очереди на убой по нескольку суток. Женщины окрестных домов выходили с вёдрами и кастрюлями доить несчастных бурёнок. Народ и лепёшки коровьи сгребал, нёс на огороды. Земля не пустовала, засевали каждый клочок.
У нас тоже был мини-огород: четыре или пять грядок. Когда подрос, стал «главным агрономом». Особенно удавались огурцы. Я их подкармливал, полол, поливал. Воду таскал из колонки метров за 150 – сразу по три ведра, два на коромысле, одно в руке.
Но это позже. А пока – начальная школа на Большой Гражданской, вскоре переименованной в улицу Герцена. Причём тут Герцен? Как говорил в рассказе Паустовского одесский мальчик: «Герцен – мерцен, сжарен с перцем». Кстати, в университете я писал дипломную работу о Герцене. Готов засвидетельствовать: большой писатель, умнейший человек, великий деятель. Но к Витебску никакого отношения не имел.
В истории города оставили след немало выдающихся людей. Но почти все они не подходили тогдашней власти по тем или иным параметрам, чаще всего идеологическим, а то и национальным.
Идеологией нас пичкали чуть ли не с пелёнок. Но делалось это примитивно и скучно, лозунги и клише усваивались плохо. Да и жизнь тогдашняя говорила совсем о другом. Нашими героями были уличные лидеры – отчаянные хулиганистые пацаны, некоторые с криминальным уклоном, ставшие впоследствии насельниками тюрем и лагерей. Одним из способов проявить свою лихость были поступки, связанные с риском для здоровья или даже жизни. Мальчики, например, ложились между рельсами под поезд, ну а что касается манипуляций со взрывоопасными предметами, то все знают, сколько ребят погибло или стало калеками по этой причине.
Не избежал подобной практики и я. Хотя, конечно, полностью соответствовать роли отчаюги у меня не хватало пороху – в прямом и переносном смысле. Не та домашняя обстановка, не тот характер.
Трамвай по улице Герцена мчался с большой скоростью. А трамваи были тогда без автоматических дверей. И некоторые из пацанов, я в том числе, повадились выпрыгивать на ходу против своего переулка. На булыжную мостовую грохнуться, поскользнувшись, было проще простого, но ни я, ни мои дружки ни разу не упали. Бог миловал юных идиотов.
Был у нас, второклассников, и другой образец для подражания: степенный и добродушный Вася Пыльников, раза в два шире и раза в полтора выше любого из нас. Он ходил в третий или четвёртый класс. Переросток. В войну не учился, да и после освобождения два года жил в глухой деревне, где не было школы. Большой, сильный и весёлый. С виду почти взрослый. Умеренно употреблял нецензурную лексику. Мы, за редким исключением, тоже пользовались ею. Но у Васи это носило другой характер. Часто с рифмой, связью со смыслом произносимого, при этом без избытка похабщины. Налицо лингвистическая одарённость. У кого он учился? Вряд ли у отца. Тот был мрачный человек. Из щели между усами и огромной бородой редко доносился хоть какой-нибудь звук, о ругательствах и думать нечего. Васина мать умерла в войну.
Во время оккупации он часто – да что часто, десятки раз на дню – слышал немецкие строевые песни. Приведу начало народной пародии на одну из них, из Васиного репертуара, и то в сокращении – по причине её нецензурности:
«По блату, по блату
спалили немцы хату,
построили халупу,
Похожу на……».
Или такой стишок, известный всем от Бреста до Чукотки, а мной впервые услышанный в исполнении Васи и навеки впечатанный в юную тогда память наряду с произведениями великих поэтов:
«Какая чудная картина,
Когда коза… Мартина.
А потом наоборот –
Мартин козу …».
А посмотрели бы вы на Васю, когда он с ломом выходил весной на школьный двор. За зиму мы натаптывали толстый слой снега, который после оттепелей и последующих морозов превращался в глетчер. Вася крушил его ломом, откалывая огромные глыбы, и казался нам, щуплым пацанятам, настоящим богатырём. Он никогда не обижал младших. Немного смущался, чувствуя себя Гулливером среди лилипутов, но учился лучше всех. После начальной Вася на круглые пятёрки закончил семь классов школы рабочей молодёжи, собирался поступать в техникум, и в институт бы поступил со временем. Да не судьба.
…Пришёл я жарким июньским днём к Двине и сразу почуял что-то неладное. Никто не купался, никакой беготни на берегу. Подошёл к пацанам, и меня сразу оглушили: «Вася утонул!». Совершенно непьющий, принял по случаю окончания семилетки с одноклассниками рюмку водки и пришёл искупаться. Уложил на плот туфли и костюм, первый раз одетый по случаю школьного торжества, и нырнул. Ждали, когда всплывёт. Его затянуло под плот.
Летом мы целыми днями торчали на реке. Я научился хорошо плавать, но, как многие самонадеянные пловцы, несколько раз чуть было не захлебнулся. Оба берега Двины были заставлены плотами для мебельной фабрики и домостроительного комбината. Из огромного рулевого весла плота мы делали трамплин. Рукоять загоняли под толстое бревно, укрепляли так, чтоб лопасть стояла под небольшим углом над водой. Забравшись на неё и раскачавшись, нужно было прыгнуть повыше и подальше. Называлось устройство «дрыгалка».
Интересно, что все эти небезопасные забавы не сильно беспокоили родителей. Возможно, они думали, что их детки ходят по колено в воде, иногда окунаются, а затем греются на солнышке. Кто бы сейчас отпустил 8-9-летнего мальчика купаться одного, без присмотра? Да не в какой-нибудь стоячий пруд, а в быструю реку. Такие были времена. Дети росли на улице. Отсюда всё хорошее и всё плохое.
Летом было привольно. По деревенской привычке я поначалу бегал босиком. Но кто помнит послевоенное время, тот знает, сколько на улицах валялось травмоопасного мусора. Вечно мои ноги были в ссадинах и порезах. Пришлось надеть сандалии. В них пошёл в центр города, в библиотеку. Вскоре усадить меня на место можно было одним способом – дать в руки интересную книгу. Мог просидеть за чтением весь день.
Моя старшая сестра Фрида поступила на филологический факультет пединститута. Вспомнил о Фриде – и начал писать её почерком. У меня такое странное свойство: думаю об отце, матери, сёстрах – и рука невольно воспроизводит их почерки. Наверное, есть рациональное объяснение, но мне это кажется мистикой. У отца, кстати, был очень своеобразный – «готический» почерк.
Сестра руководила моим чтением. Руководила – слишком громко сказано. Просто часто рассказывала о книгах, которые прочла до войны, «раньше» – так сёстры называли нашу жизнь до 1941 года. Я прочёл тогда много детской классики, а также книги, которые были мне не слишком понятны. Но это, знаете ли, похоже на то, как ящик с розоватыми помидорами ставят в тёмный чулан: через некоторое время они дозревают.
Читал, ничего не пропуская, даже скучные места. Печатные слова воспринимал как святыню. А ныне и непечатное слово стало печатным.
Помню, как однажды сестра с несколькими однокурсницами готовилась у нас дома к экзамену по зарубежной литературе. Девушки, естественно, не всех нужных авторов читали, но каждая коротко рассказывала содержание знакомого ей произведения. И тут выяснили, что никто не читал вольтеровского «Кандида», в том числе и сестра, хотя из библиотеки его приносила. А я, 12-летний, прочитал и рассказал им, как мог, сюжет этого великого произведения, которое перечитываю всю жизнь. Вольтер считал своим величайшим достижением драматургию. Она забыта. А его повести, в том числе «Кандид, или оптимизм» читают и сегодня во всем мире.
Моё детство и юность пришлись на золотое время книги. За книги сажали в тюрьму и даже казнили. Мою сестру Фриду тоже ведь осудили на семь лет северных лагерей за литературу.
Среди студентов института ходила переписка в стихах Ильи Эренбурга с Маргаритой Алигер – скорее всего фальсифицированная. В ней шла речь об антисемитизме, расцветшем в СССР после войны. И это на фоне недавних ужасов Холокоста. Расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета, начался поиск «сионо-фашистов» по всей стране. И вот наша Фрида, единственная еврейка среди студентов, читавших эти стихи, уже работающая учительницей в гродненской школе, осуждена по статье 58-10 «за антисоветскую агитацию и пропаганду» на семь лет северных лагерей. Освобождена через полтора года после смерти Сталина. Долго думали наследники диктатора, прежде чем освободить совершенно невинного человека «за отсутствием состава преступления».
Всплывают в памяти подробности, навек, казалось бы, забытые. В третьем классе я сидел за партой с Володей Ульяновым. Был он, в отличие от своего тёзки, слегка туповат. Однажды Варвара Васильевна устроила нам диктант. Занял он полстранички. У Володи чистенькие строчки без единой помарочки. И без ошибок, потому что он, как всегда, у меня списывал. Мой же текст выглядел плачевно – весь в кляксах – царапало и брызгало перо. Я горестно сравнил мой и Володин диктант, откашлялся и плюнул в его раскрытую тетрадку. Володя буквально завыл и вытер страницу рукавом. Что получилось – понятно.
Меня на неделю лишили права носить пионерский галстук. Публично сняли и отдали звеньевому Вите Кольчугину, красавцу, отличнику, любимцу девочек и учителей, будущему золотому медалисту. Я пытался отнять галстук, но Кольчугин мужественно отстоял его. Лезть в драку я не решился, всё-таки Витя выполнял официальное поручение.
Запомнился мне ещё один одноклассник по фамилии Пенский, имя забыл. Пухлые щёчки, быстрые чёрные глазки. Большой выдумщик. Утверждал, например, что его бабушка – немецкая шпионка. Приводил доказательства. Позже, когда проходили по литературе Гоголя, я увидел в иллюстрациях к «Мёртвым душам» изображение Ноздрёва. Ну, вылитый Пенский, только с бакенбардами.
Как-то после уроков он повёл меня и ещё двух мальчиков из нашего класса на железную дорогу. «Покатаемся на качелях», – пообещал он. И правда: к огромным П-образным останкам козлового крана, уцелевшим после бомбёжек, умельцы приладили железную люльку. Получились качели высотой с трёхэтажный дом. Их трудно было раскачать, но и остановить не легче. Качались долго. Наконец, с трудом вылезли из люльки и, пошатываясь, побрели по домам. Все четверо блевали, из меня шла пена. Больше мы туда не ходили. Но обнаружили ещё одно полезное местечко: ров возле железнодорожного моста, куда до войны свозила свои производственные отходы очковая фабрика. Порывшись, можно было найти хорошую двояковыпуклую линзу, годную для выжигания. Приятно, знаете ли, разжечь костерок не спичками, а линзой. И патроны мы в заветных местах откапывали сотнями. Очень красиво горят, особенно ночью, дорожки из пороха.
И ещё одно занятие, на этот раз полезное и даже прибыльное, было у нас, послевоенных мальчишек. Охота за цветными металлами. Дороже всего в скупке ценилась медь и её сплавы – латунь, бронза. Стратегическое сырьё! Можно было заработать на кино, на подушечки, на складной ножичек. И главное – заработать самому, а не просить у родителей. Впрочем, просить большинству из нас было бесполезно: люди жили от аванса до получки, не хватало на самое необходимое. Какие там ножички, какие конфетки-шоколадки…
Но были люди, которых металлы кормили, и весьма неплохо. Например, живущий через дорогу от нас хромой Жорка. На него батрачил спившийся пожилой мужик Сергей, обитавший вместе с конем в бревенчатом сарае. Вокруг Витебска, в полях и лесах, лежали сотни, если не тысячи, тонн разбитой военной техники, отчасти нашей, а в основном немецкой. Жорка, владевший газосваркой, разбогател на сдаче чёрного металла. Это был разрешённый частный промысел.
Я Жорку не любил. Не раз видел, как он бил Сергея, и тот плакал навзрыд, словно ребёнок. И сынок у него рос под стать папаше. Демонстративно выходил на улицу с ломтем белого хлеба, намазанного маслом и вареньем. Мать, говорили, была полька. На улице Эдика звали «пшек». Но, думаю, не из-за антиполонизма, просто мальчишку не любили за подловатый характер. Впрочем, улица чётко выстраивала национальные приоритеты. Вот, к примеру, образец тогдашнего фольклора:
«Русский, немец и поляк
Танцевали краковяк.
Русский выхватил бутылку –
Прямо немцу по затылку!
Немец пё..ул и удрал,
А поляк в штаны на..ал!».
Не могу обойти «еврейский вопрос». В детские годы особенно остро переживаешь, когда тебя унижают по «национальному признаку». Ты – еврей, жид. Это вроде диагноза, означающего, что ты хуже других. И всякие умные аргументы, вроде как у Высоцкого, что, дескать, евреем был даже основоположник марксизма, не спасают. А потом и Маркс объявлен чуть ли не сатаной, и Ленин, оказывается, с примесью ядовитой еврейской крови. Одно остаётся – ехать на «историческую родину», где все такие. Это как Гамлета отправляют в Англию: его безумие будет незаметно, потому что там все сумасшедшие.
Наслушался всякого на улице, в очередях и даже в школе. И от взрослых, и от детей, особенно «приблатнённых» подростков, многие из которых пошли, повзрослев, в тюрьмы и лагеря. Детство моё и юность были отравлены постоянным ожиданием оскорбления. Дрался, иногда сам получая «по рогам».
Был, как считается, нетипичной внешности: голубоглазый, светловолосый, с обычным носом. Поэтому в малознакомых компаниях не стеснялись при мне поминать евреев. Ничего хорошего, понятно, не говорили. Я в таких случаях вставал и без объяснений уходил.
Излюбленной вариацией на еврейские темы было то, что евреи, дескать, в войну сидели в тылу, «обороняли Ташкент». А мой отец Нохим Шепшелевич летом 1945 года после череды госпиталей вернулся к семье на костылях. Воевал ещё в Первую мировую войну в русской армии, в гражданскую – в Красной. В июне 1941-го его призвали в истребительный батальон. Эти батальоны не столько истребляли врага, сколько были им истребляемы. Отцу повезло, уцелел в мясорубке первых месяцев войны, попал в строевую часть, прослужил на передовой в артиллерии до конца 1944 года, когда был тяжело ранен. Старший мой брат Илья погиб поздней осенью того же 1944 года на Украине. Миномётчик. Все действия ротного миномёта ведутся на виду у противника. Смертники. Было Илье 20 лет.
Читал где-то такую статистику: из призывников 1924 года рождения живыми с войны вернулись только трое из сотни.
Мне в жизни очень не хватало старшего брата. С отцом я не ладил. Прежде всего потому, что он воспитывал меня весьма традиционным способом, с помощью ремня. Рассказывал, что дед драл его как сидорову козу. Не назову экзекуции очень болезненными: замах был рублёвый, а удар копеечный. Руку, я думаю, он удерживал, да и я увёртывался. И сёстры становились между мной и папашей живой преградой. Но сам факт унизительного наказания вызывал протест и вражду. Отец был вспыльчивый и гневливый, я тоже не подарок, отнюдь не ласковое телятко.
Я много лет надеялся, что в один прекрасный день откроется дверь и войдёт мой старший брат – высокий, сильный, грудь в орденах. Где-то уже в 1960-е мы получили письмо с Украины, в котором пионеры-следопыты сообщили, что наш Илья похоронен в братской могиле в степном колхозе между Запорожьем и Мариуполем. Мы там не раз побывали. В 75-ю годовщину Победы, в 2020-м, собирались поехать с племянником Ильёй, но не сложилось по известным причинам.
Я думаю, что многих ошибок в жизни избежал бы, если бы рядом со мной стоял старший брат. Две старшие сестры много сделали по исправлению моей кармы, но усилия брата тоже не оказались бы лишними. Впрочем, все эти «если бы» на 87 году жизни непродуктивны и бессмысленны.
А ведь в войну многие лишились не просто любимых и любящих людей, но и кормильцев. У четырёх из пяти еврейских детей, учившихся со мной в одном классе, отцы погибли на фронтах Великой Отечественной войны. Это по поводу «обороны Ташкента». Как жили их вдовы и дети? Зайдёшь к Борису Гилевичу (мой одноклассник и шахматный партнёр) – в одной комнате барака три семьи, три вдовы с детьми. А тут вернулся после двух лет госпиталей брат одной из них, Гриша – с изуродованным лицом, покалеченной рукой. Вскоре женился, родился ребёнок. Всё это, заметьте, в одной комнате примерно 25 квадратных метров. Гриша восстанавливается в мединституте (до войны кончил два курса), заканчивает, поступает на работу. Когда в 1953 году арестовали еврейских «врачей-отравителей», работал провизором в аптеке. Посетители не хотели брать из его рук лекарства, так как за версту было видно, что Гриша еврей. И его – фронтовика, орденоносца, инвалида войны – отстранили от работы. Когда выяснилось, что кремлёвские врачи никакие не отравители, восстановили.
У Ромы Партина – две семьи в двенадцатиметровом барачном пенале. Придёшь – усадят, угостят чем бог послал, от скудости своей делились. И не жаловались, видя, что многие живут не лучше. Святые люди. Вижу светлые лица этих женщин и мальчиков, моих школьных друзей. Все стали достойными людьми и своих детей вырастили такими же. Уже и правнуки появились. Многие переехали в Израиль и США и там оказались нужными и полезными. А ведь могли бы здесь пригодиться, как их деды и прадеды. Не дорожила советская власть евреями.
Помню, в разгар еврейского исхода журналист спросил видного ленинградского учёного-гуманитария, как он относится к еврейской эмиграции. Тот недолго думал: «Плохо отношусь. Ни одного приличного дантиста в Питере не осталось». О дантистах тоскует. А ведь уехали сотни тысяч талантливых, нужных стране людей.
Должен сказать с чувством глубокого удовлетворения, что среди моих друзей юдофобов не наблюдалось. Первый, с кем подружился ещё во втором классе, – Борис Хорошко, рыжеватый и обманчиво флегматичный мальчик. Сблизила нас любовь к чтению. Вместе ходили в библиотеку и часто, сидя рядом, читали одну книгу. Он был лучшим по математике, меня больше привлекала литература, хотя и по математике я хорошо успевал.
Борис был активно любознательным. Ещё летом он как беллетристику прочитывал все учебники будущего года и потом нечасто заглядывал в них. И когда во время урока учительница что-то забывала, она просила подсказки у Бориса. Он бы мог, как нынешние вундеркинды, окончить школу лет в 13-14, но тогда это было не принято. Я ценил в нём полное естественное неприятие всякой показухи. Никогда не тянул он руку, чтобы первым ответить на трудный вопрос. Молча слушал пионерское представление, которым многие, в особенности девочки, прямо наслаждались: «Рапорт сдан! – Рапорт принят! Дружина смирно!» и т. д.
Тут мы с ним были солидарны. Когда в 7-8 классах всех ребят приняли в комсомол, мне не предложили подать заявление. А я и не напрашивался. Это из-за сестры, которая находилась в лагере. Членом этой организации я стал только на последнем году службы в стройбате. Ротный посоветовал: «Вступай, а то в университет не примут». Он знал, что я готовлюсь к вступительным экзаменам, и даже в последние месяцы перед дембелем поставил меня сторожем на ожидавший сдачи дом. Я зубрил день и ночь и поступил, набрав 24 балла из 25.
Борис как медалист сразу после школы был принят в престижнейший московский институт. Года через два вернулся в Витебск и до пенсии работал на заводе. Был при этом сущей кладезью разнообразных знаний. Два раза неудачно женился, умер в хосписе. Жизнь не удалась? Сам он по этому поводу никогда не высказывался.
Что за напасть такая? Умному и высоких душевных качеств человеку не часто у нас сопутствует жизненный успех (или то, что мы считаем успехом). Вот и Витя Кольчугин, и Вера Эйдельман – золотые медалисты – тоже не реализовались ни в личном, ни общественном аспекте. Хотя кто из нас в конце своего земного пути может сказать, что жизнь удалась. Не нам это решать.
…Поблизости от дома, где мы поселились в первые послевоенные годы, и совсем рядом со школой у мамы обнаружились довоенные знакомые. При моих тогдашних скоростях всё было «поблизости» и «совсем рядом», потому что обычно я передвигался рысью или вприпрыжку. Жили они в большом старом доме, две сестры и брат с семьями. В 1941 году молодые успели эвакуироваться. Старики-родители наотрез отказались покидать дом. Они помнили немцев Первой мировой войны и надеялись выжить и сохранить имущество. Лежат, как и тысячи витебских евреев, в Туловском овраге.
Обитало в доме и семейство Лазерсонов во главе с Ольгой Исаковной, полуинтеллигентной дамой из «очень хорошей еврейской семьи». Моя мама в этом понимала. Она тоже происходила из очень хорошей еврейской семьи (ОХЕС). Её отец был казённым раввином, третейским судьёй, выдающимся знатоком иврита и сильным шахматистом. Училась в частной прогимназии мадам Давыдовой, в одном классе с Марьясей, младшей сестрой Марка Шагала, чья семья по тогдашней шкале не дотягивала до титула «ОХЕС».
Мужа своего Ольга Исаковна нежно называла Соломоша, и все обитатели дома с большой долей иронии именовали его так же. У Лазерсонов было двое детей – дочь Фира и сын Исак, мальчик лет 15-16, учившийся тогда в станко-инструментальном техникуме, большой любитель шахмат. На каникулах во дворе дома собиралась компания юных шахматистов. В первое же каникулярное лето Исак научил меня игре, я быстро освоил начатки. Очень не любил проигрывать. Особенно огорчался, если делал зевок в хорошей позиции. Лез под стол, будто за уроненной фигурой, утирал слёзы и возвращался.
Больших успехов в шахматах я не достиг. В теорию не погружался. Играл в лучшее время в силу первого разряда, но в блице иногда гонял кандидатов в мастера. Удовольствие от игры испытываю и сейчас, сражаясь онлайн с компьютером.
Исак лет через восемь женился на моей сестре Мере. И породил дочь Лену и сына Илью. Лена живёт в Америке, не бедствует, а Илья в Питере – знаменитый шеф-повар, с миллионом подписчиков в интернете. Любят его и на телевидении. По стезе отца пошли дети – Евгений и Софья. Династия, однако.
Вернёмся в послевоенные годы. Отец мой работал главным бухгалтером областного треста хлебопечения (хлеба и печения, говорил я). Многие подумают, действительно хлебное местечко. Но дело в том, что отец был до предела честный человек, не хотел участвовать ни в каких сомнительных делишках. А его всё время пытались «подключить» к таковым. Директор треста подкармливал областное и городское начальство. Поставил, естественно, своих людей на ключевые посты (в прямом смысле – с ключами от складов и кладовых). А попользоваться было чем. В те, казалось бы, скудные времена технологии соблюдались досконально. ГОСТы (государственные стандарты) не позволяли фальсифицировать продукцию. Нужен изюм в булку – вот он, нужна корица – извольте, ром в бабу, коньяк в пирожное – добавляют по норме. Отец как главный бухгалтер не давал жульничать на всяких списаниях, усушках-утрусках и прочих ухищрениях. Постоянные конфликты с директором. Охране дано поручение проверять, не вынес ли чего главбух в своём портфеле. Его унизительно обыскивают.
И настал-таки желанный миг для трестовской клики. Сажают в лагерь дочь главбуха. Добро бы за бытовуху – нет, «за антисоветскую агитацию и пропаганду». И ветерана трёх войн, фронтовика, инвалида Великой Отечественной увольняют по статье, как не имеющего допуска к секретной информации. Большие секреты таились в хлебопекарной промышленности… Спустя несколько месяцев отец с трудом нашёл место – рядовым бухгалтером в Чермете, где и проработал до скудной пенсии.
Жизнь наша – в общем – мало изменилась. Мы с Мерой учились в школе, мама энергично занималась хозяйством, Фрида отбывала срок в архангельских лагерях. Слава богу, это были не те жуткие лагеря предвоенных лет. Разрешались посылки, книги. Помню, отец подписался на собрание сочинений Бальзака. И все тома по мере поступления отправлялись по адресу: Архангельская область, посёлок Ерцево, лагпункт № такой-то, Берхифанд Фриде Наумовне. Через четыре года все 15 коричневых томов вместе с Фридой вернулись из заключения. Я подростком прочитал их от корки до корки и думаю, что мало кто знает тексты Бальзака так, как я. Растиньяк, Отец Горио, многочисленные графини и герцогини, честный парфюмер Цезарь Бирото, колоритные ростовщики Гобсек, Вербруст, Жигонне навсегда запечатлелись в моей памяти. Сказал же мудрец: учение в юности – резьба на камне, учение в старости – письмена на песке. Регулярно отправлялись в лагерь продуктовые посылки: осенью – яблоки в дырчатых ящиках, часто – сладости, зимой – свиное сало. Калории.
В нашем сарайчике с весны появлялась пара небольших поросят. Кормили их прежде всего картошкой. На производствах желающим выделяли участки где-нибудь в недалёком колхозе или совхозе. В мае мы сажали картошку, за умеренную плату хозяйство дважды окучивало ее, а в сентябре собирали урожай. Как правило, он был хороший. Складывали в подпол в доме. Характерно, что кусты картошки до осени стояли зелёные, разве что чуть подсыхали. Никакой фитофторы, которая сегодня губит урожай на дачных участках. Дело в том, что тогда сажали сорта, десятилетиями проверенные на устойчивость к болезням. Сегодня новые сорта выводят «скоропостижно», отсюда и все их недостатки.
Когда мы копали подпол, я нашёл в земле пожелтевшую книжку без обложки, раскрыл – анекдоты. Прочитал, плохо помню текст, что-то вроде того, как мужик пришёл на Красную площадь босиком и говорит, что прежде он приезжал сюда на лошади и в сапогах. Отец взял у меня из рук книжку, пробежал страницу и сказал: «Белогвардейщина».
Я, строптивый: «Всё тебе – белогвардейщина». А ему послышалось: «Сам ты – белогвардейщина». И старый красноармеец шагнул ко мне. Тут я понял по его лицу, что сейчас влепит мне хорошую оплеуху, а то и две, и спасся бегством. Потом всё уладилось, стоящая рядом мама объяснила отцу, что он ослышался.
Отец был беспартийный, карьеру не делал, но советскую власть, за которую воевал в гражданскую войну, уважал. Вопреки фактам собственной жизни. И белую гвардию не романтизировал, как нынешние самозваные дворянчики.
Недавно у меня наладилась связь по скайпу с родственниками в Израиле. Сестра отца Полина покинула СССР где-то в 1922-23 году вместе со стариками-родителями. Мой отец как раз демобилизовался из Красной армии. Звали его с собой на родину предков. «У трудовых людей родина одна – советская Россия», – отвечал он Полине. Это мне сообщил 90-летний Шломо, её сын, мой двоюродный брат. Похоже на фрагмент из какой-нибудь агитки, но так оно и было.
Однако за высокими материями мы забыли о наших поросятах. Почти все, кто жил в частных домах, держали свиней. В жизни еврейского отрока Толи Берхифанда они занимали значительное место, особенно летом. Я должен был снабжать хрюшек травой. Не скажу, что по зову сердца, но временами возникал интерес. У кого-то был большой огород, им проще – на удобренной земле бурно росли лебеда и крапива, берёзка и осот. О, осот! Этот колючий сочный сорняк – любимое свинячье лакомство. У нас огорода практически не было: что соберёшь с четырёх коротких прополотых грядок? Приходилось отправляться в довольно далёкие экспедиции. Например, на берег Двины. Там, особенно в тени под мостом, можно было за полчаса набить мешок сочной травой. Или где-нибудь за насыпью, во рву некошеном.
Но одной травы поросёночку мало. Его надо напоить. И тут был один очень дешёвый, хотя и трудоемкий вариант. Метрах в шестистах от нас располагался молочный завод. К концу рабочего дня открывались его ворота и все желающие могли наполнить свои ёмкости вытекающей из толстого шланга сывороткой. Что не забирал народ – выливалось в канализацию. Я и мама приходили туда с вёдрами и тащили их домой, несколько раз останавливаясь на отдых. Зато политая сывороткой травка была по вкусу нашим лопоухим питомцам, особенно в жару. Они опускали пятачки на дно корытца и тихонько выцеживали жидкость, а потом уж, утолив жажду, ели посыпанную мучицей траву. Работникам хлебокомбината выписывали так называемые смётки, собранную с пола муку. Картошка, смётки, трава – на этом рационе поросята к новому году набирали пудов семь веса.
Наступал момент ликвидации, сперва одного, через пару месяцев – другого. Я в это время уходил подальше от дома и возвращался, когда на столе уже стояла огромная сковорода с жареной печёнкой. И бутылка, конечно, – для отца и соседа Яшки, который бил свиней у всех близких и далёких соседей. Мама, кстати, тоже могла выпить рюмку водки, притом не поморщившись. Моя маленькая дочка Ася когда-то говорила: «Мой дедушка Петя (мой первый тесть) – охотник. Он кроликов зарезает. Мне кроличков жалко, но они вкусные». Так вот и я. Жалко мне было моих питомцев, я с ними почти сроднился, забавлялся их повадками, маленькими хитростями. Они бывали очень потешными. Но в итоге оказались очень вкусными.
Человек, увы, очень лицемерное существо. Ах, птички-рыбки- цыплятки-барашки! Всё сжирается в итоге.
… А какая была полендвица, какие окорока, какое нежное сало. Это я сейчас люблю съесть кусочек, а тогда, дурак, не жрал. Нынче, правда, купить хорошее сало проблема. Которое с комплекса, так его не прожуёшь, а настоящее деревенское настолько подорожало, что и не купишь. По карману разве что арабскому шейху. Шутка.
Этот гимн свиному салу пишет стопроцентный еврейский дедушка. Правда, выросший в совершенно нерелигиозной семье. Хотелось бы, конечно, уверовать в вечную жизнь, да не получается. Отравлен атеизмом до мозга костей. И думаю, что съеденный кусок свинины не закроет перед евреем дорогу в Эдем. Это всего лишь еда.
Всплывают в памяти совершенно, казалось бы, забытые подробности тогдашней жизни. Поместили весной в загородку двух поросят в невинном возрасте. Летом оказалось, что они разнополые, и свинка – как сказать? – беременная, супоросая? Короче, родилось десять поросят. Подрастили их, вымыли чистенько и повезли на базар. Выручили тысячу рублей, по сотне за голову. Чуть позже продали большой копчёный окорок. Надо было купить младшей сестре одёжку к учебному году. Отец повёз деньги в сберкассу, положив их в задний карман брюк. В трамвае его благополучно обокрали. Жульё на ходу подмётки рвало. Да, похоже, евреям свиноводство противопоказано. Хотя и говорят, что у тех, кто дружит с евреями, свиньи хорошо растут.
А то ещё подрядились мы с жившим через стенку моим старшим другом Гариком попилить дрова соседке. За работу нам дали по пятнадцать рублей. Не бог весть какие деньги, но для меня немалые: раз пять сходить в кино. В кинотеатр «Спартак» я и отправился назавтра. И что вы думаете? У меня их украли в трамвае из нагрудного кармана. «Отец и сын – два растяпы», – комментировала мама.
Отапливались мы дровами и торфом. Дрова привозили из Лиозненского района. Пилим, бывало, с отцом берёзовый ствол – и вдруг скрежет, пила наткнулась на застрявший в древесине осколок. В 1943 – 1944 годах поблизости от Лиозно почти десять месяцев стояла линия фронта.
Война всё время напоминала о себе. В пятый класс я пошёл в 18-ю среднюю школу. Мы вдвое сокращали путь, добираясь туда через железную дорогу. И вот однажды, возвращаясь после уроков домой, я обнаружил, что край насыпи обвалился и виднеются какие-то продолговатые предметы. Пригляделся – снаряды довольно крупного калибра, с двумя поясками на корпусе. Подобрал ржавый гвоздь, царапнул поясок – медь. Мне, неопытному, показалось, что снаряды уже обезвреженные, и я подумал: неплохо бы зубилом разрубить и вынуть эти пояски, чтобы сдать как цветной лом. Пошёл домой, взял какую-то дерюжку и по одному перетащил снаряды во двор. Сложил между уборной и старым тополем, подпиравшим сарай. Всего шестнадцать штук.
Можно себе представить, что бы произошло, если бы я нашёл в тот день куда-то завалившееся зубило…
Назавтра ко мне подошёл взволнованный сосед Сергей Васильевич, главный механик хлебозавода, и сказал: «Чтобы этих снарядов здесь не было!». И я перетащил их туда, где взял, под насыпь. Когда в следующий раз шёл в школу, их уже не было. Видимо, кто-то вызвал сапёров. И сегодня удивляюсь: меня даже не ругали. А в общем и целом я был, конечно, проказник, но уж никак не хулиган. Любовь в семье окружала меня, младшего тёплым коконом. И я всегда это ощущал. Даже в отношениях с отцом, который иронически называл меня «ангелочек» и был временами суров и гневлив.
Никого из тех, кто любил меня в детстве, больше нет. Младшая из сестёр, Мера, умерла в 2021 году, не дожив одного дня до 90 лет. До последних своих дней она относилась ко мне, уже старику, не по-сестрински – по-матерински. Они обе были учительницами. Старшая, Фрида, 1927 года рождения, преподавала русский язык и литературу, Мера – математику. Ученики их любили. Когда узнали, что Фрида едет в Америку, куда несколькими годами раньше перебрался её сын Женя с семьёй, в её витебскую квартиру началось настоящее паломничество. Побывало, не преувеличивая, сотни две человек. Ведь она за сорок лет работы выпустила десятки классов. Мера много лет проработала в городе Ровно на Украине. Её ученики поступали в самые престижные технические учебные заведения страны, которая тогда называлась СССР. Областные начальники хлопотали, чтобы пристроить в её выпускной класс своих деток. Это было гарантией пятёрки по математике на приёмных экзаменах в любой вуз.
Мера отмечала своё 80-летие в Америке. И несколько десятков её учеников, перебравшихся в Штаты, приехали на юбилей. А ребята, ставшие израильскими гражданами, пригласили моих сестёр в гости и встретили, как близких родственников. Строгая учительница, Мера детей любила, а уж предмет свой знала и излагала в лучшем виде.
По характеру сёстры были разные: Мера – более сдержанная и рассудительная, но и «взорваться» могла, Фрида – эмоциональная, импульсивная, о чём-нибудь увлечённо рассказывая, допускала некоторые преувеличения. Я в таких случаях говорил: «Ты, Фрида, ври, да Меру знай!».
Ссорились они очень редко, без криков и ненадолго. В сложных жизненных обстоятельствах вели себя с достоинством. Слёз их я почти не видел – мамино воспитание. Она ведь тоже была крепкий орешек. Помню, как я шестилетний просыпался среди ночи от каких-то странных звуков. Это мама рыдала в подушку, оплакивая погибшего на фронте Илью. А днём работала на двух работах, стряпала, стирала, убирала. Всё горе держала в себе.
Вообще женщины во многих отношениях сильнее мужчин. Не я первый это заметил.
Круг общения у нашей семьи был довольно обширный. Вечерами иногда ходили в гости. Я нередко предпочитал оставаться дома. Мне были неинтересны разговоры взрослых, а что касается угощения, то и дома неплохо кормили. Уходя, родители наказывали крепко запираться и никому не отворять. Воровство и даже грабёж процветали.
Запершись, я садился с книгой поближе к керосиновой лампе. Книг в нашем доме было довольно много. После отцовских командировок семейная библиотека всегда пополнялась. Помню толстенный том Гоголя, куда вошла большая часть его произведений, в том числе повести «Вий», «Страшная месть». Читаешь их, от страха подтягивая ноги из-под стола, где темно, под себя на табуретку. Когда мои засиживались в гостях, я ложился спать. И тут возникала проблема: разбудить меня, чтобы открыл дверь, было невозможно. Никакой грохот не помогал. Единственный способ проникнуть в дом – разбудить Гарика. Наши квартиры разделяла заколоченная дверь с небольшим окошком, через которое он пролезал в наше жильё и впускал загостившихся моих родителей.
Шестью годами старше, Гарик стал моим другом и образцом для подражания. Не помню, чтобы он меня хоть раз обидел. И его мама Елизавета Григорьевна тоже была человеком редких душевных качеств. Много пережила во время войны. Глава семьи Дмитрий Тетерев погиб в партизанском отряде. Голодали. Однажды две малолетние сестры Гарика нарвали в лесу каких-то грибов, сварили их и съели. Обе умерли. Сын был для матери, как говорится, свет в окошке. Вырастила она его честнейшим и добрейшим человеком.
Послевоенные дружбы отличались особой прочностью. У меня они остались на всю жизнь. Ушли друзья в мир иной. Что ж, закон жизни. Сейчас держу связь с двумя одноклассниками. Лида Павлова в войну осталась с матерью и сестрой в Витебске, прошла немецкий концлагерь. Сейчас ей под 90. Борис Гилевич живёт в Австралии, в Сиднее. Купается по утрам в Тихом океане, но многое, я думаю, отдал бы, чтобы летним утром окунуться в мутные воды Западной Двины. Ныне она обмелела и оскудела. А в пору нашего детства тут была замечательная рыбалка. Мой друг Валек Мисник стал настоящим гроссмейстером по этой части. Вечерами нёс домой целые связки язей, подлещиков, голавлей – для себя и на продажу. Семья жила бедно, вот и приходилось ему промышлять рыбой. Впоследствии Валек стал офицером, политработником. Приезжая в отпуск, читал в нашей школе лекции на темы мировой культуры.
В те времена у нас, мальчишек, существовала своя табель о рангах. Самый сильный не был самым авторитетным, ценились ум и смётка. Все, к примеру, уважали Бориса Хорошко, умника, но отнюдь не силача и ловкача. Уважали Витю Устинова, круглого отличника и дипломата, никогда не встревавшего в глупые конфликты. Но это в общем, а в частности бывало всякое.
Как я проводил свободное от учёбы и домашних дел время? Телевизора тогда, слава богу, не знали. Зато были книги, из игр – футбол, лапта и городки. Сейчас футбол всё забил, а в наше время любили и лапту (русский бейсбол), и городки – старинную игру, требующую хорошего глазомера и сноровки. Возьмите забытый ныне «чижик» – какие навыки ловкости и координации движений при внешней простоте! Эти игры стали фундаментом достижений, которых добились наши спортсмены на мировых аренах.
Во время моих спортивных ристаний происходили даже казусы. Скажите, можно ли получить травму во время шахматной игры? Однажды во время партии с Мишей Друкером, однокурсником Исака, произошёл спор по поводу нарушения им правила «тронул – ходи». Миша взялся не за ту фигуру и понял, что если ею пойдёт, то получит мат в один ход. Наконец решил этот спор просто: толкнул меня. Я неудачно упал, в результате – перелом правой руки. Как раз накануне экзаменов за четвёртый класс. Но нету худа без добра: от экзаменов меня освободили.
У тогдашних мальчишек было и ещё одно спортивное увлечение – стрельба из самодельного лука. Какая это радость – найти подходящую ореховую ветку, согнуть её, подобрать надёжную тетиву, вырезать стрелы и сделать жестяные наконечники к ним, а потом – стрелять. Только, ради бога, не в птичек, а в какую-нибудь неодушевлённую цель, умоляла мама.
А я на птичек после одного прискорбного случая никогда не покушался. Дело было так. Решил спугнуть большую стаю голубей, севших на крышу нашего сарая. Кинул в них небольшой обломок шиферины, не желая даже попасть. Плоские же предметы, как известно, летят по непредсказуемой траектории. И шиферина перебила ножку одному из голубков. Я страшно огорчился, когда он захромал.
Вообще жестокости по отношению к животным не выносил. Однажды, придя домой, расплакался из-за того, что видел, как мужик бил лошадь.
Как-то стал свидетелем ещё одной жестокой сцены: группа мальчишек била палками кота. Несчастное животное с переломанным позвоночником шипело от ужаса и боли. Меня затошнило. А помешать им я не мог по малолетству.
Детские игры – спортивные ли, интеллектуальные – полезны как для тела, так и для ума. А ещё полезней посильный труд. Его ребятам моего поколения досталось немало. В первую очередь, это помощь родителям. С отцом пилили и складывали дрова. Он был большим педантом: полешки – одинаковой длины, а укладывать их надо аккуратненько, чтобы ничего нигде не торчало и не свешивалось. Маме я таскал воду из колонки для полоскания белья. Вскапывал грядки на нашем мини-огороде, помогал выращивать огурцы.
В те годы витебская окраина, где мы жили, была полудеревенской. Во дворах копошились куры. Утром нас будили петухи. На весеннем солнышке обветривались окорока и полендвицы. Повезло тем, кому рядом с домом достался клочок земли. Огороды и сады радовали всеми земными плодами. Как говорили тогда: не потопаешь – не полопаешь. Прочим приходилось жить «с базара». Будущая реформа с дачными участками и стала попыткой наделить народ землёй.
Характерная черта моего детства – очереди. Тогда почти всё было дефицитом, даже хлеб. Я сам не раз стоял в очередях, занимая в них место ещё затемно. Видел драки обозлённых людей, помню их лица, когда продавец выходил из дверей и объявлял: «Хлеб кончился!».
Тогда же снова стало популярным слово «спекулянт». И соответствующий типаж, перекочевавший во все позднейшие фельетоны и фильмы. Худшего ругательства в русском языке не было. Перестройка сделала спекулянта героем нашего времени.
Моя детская жизнь несмотря ни на что была счастливой. Население нашего дома увеличилось – в комнатушку Елизаветы Григорьевны вселились три сестры: Нина, Галя и Валя Шлык. Хозяйка комнатки, святой человек, не протестовала. Ну, где им жить? Старшую Нину взяли бухгалтером на хлебозавод, под начало Елизаветы Григорьевны. Вскоре освободилась из сталинских лагерей Галя, а младшая окончила в деревне семилетку и поступила в Витебское педучилище.
В деревне по дороге на Оршу у сестёр был дом, в котором обитала их тётя с забавным малолетним племянником. А в пристройке стояла большая пёстрая корова. Я как-то прогостил там две недели, не выпив ни капли воды (только молоко!). Спал на чердаке в обнимку с Валей (мне восемь лет, ей пятнадцать), о чём напоминал ей потом многие годы. С наслаждением ходил босиком по прохладному земляному полу – на улице стояла страшная жара. Каждый день наведывались в лес за речкой, по ягоды. Переходили речку бродом, который назывался «Загалле»: девки и бабы заголялись, чтобы не замочить подол. Нужно сказать, что я, хотя и малолетний, успевал заметить кое-какие подробности женской анатомии.
Более дальние поездки были связаны с Двинском, или, как его сейчас называют, Даугавпилсом. Там жили Аня и Эдик Лазаревичи, у родителей которых наша семья квартировала перед войной. Отношения у нас были почти родственные. Во время войны Аню угнали в Германию. Вернувшись оттуда в 1946 году, она нашла приют у моего отца, который получил жильё от хлебозавода, и прожила там до своего замужества. Чтобы не запутывать эту историю, изложу обстоятельства кратко. Соседка по дому Мария Ивановна сосватала Аню с сыном своей двинской подруги. Это был демобилизованный по ранению военный лётчик и, как выяснилось, замечательный человек. К ним мы ездили в гости. Дом был полная чаша, Аня же – первоклассный кулинар. Так что помимо большой симпатии к ней и её мужу Жоре, меня влекли чудные сосиски, шницеля, штрудели, торты и другая вкуснятина Аниного производства. Был у меня там и замечательный партнёр по футболу – мой ровесник, очень воспитанный мальчик.
В футбол я играл и в Витебске. Однажды чуть не стал нападающим сборной команды нашей улицы. Тренер, сосед Ремка Васютович, делал выбор между мной и красивым мальчиком Аликом Барановским. Увы, победил Алик и матчи нашей команды я смотрел как зритель.
Ремка был видный, сильный парень и страшный зубрила. Их комнату от нашей отделяла фанерная перегородка, и во время учебного года все обитатели дома слышали, как Ремка по нескольку раз вслух читает домашнее задание. Впоследствии три года отсидел в лагере, а после окончил два техникума. Однажды, в пору нашего совместного житья, он поссорился с Гариком. Себя считал городским, а Гарика, приехавшего из Городокского района, деревенским, и назвал его жлобом. Гарик оскорбился и перешёл, выражаясь боксёрской терминологией, в клинч. Ремка был посильней и начал побеждать. Тогда я схватил обломок кирпича и сказал, что сейчас дам Ремке по башке. Схватка прекратилась. Ремка пошёл к себе и уже на крыльце, обернувшись, сказал: «Конечно, нация за нацию!». Гарик, хоть и с фамилией Тетерев, по матери был евреем. И Ремка дипломатично заменил перифразом напрашивающееся в такой ситуации слово «жид».
В наших футбольных играх участвовал примечательный персонаж. Звали его все Ваня-псих. Свои выходные и свободные летние дни этот 30-летний мужчина отдавал судейству уличных команд. Был весьма экспансивен, вот и получил соответствующее прозвище. Не знаю, существовала ли какая-нибудь подоплёка под этим Ваниным увлечением. Мне кажется, что нет. Ваня бескорыстно любил детский футбол. И мир праху его!
В те далёкие годы не было мерзости, нынче называемой культурным словом «педофилия». А если и была, то не в таких откровенных и наглых формах, как сейчас. Я, по крайне мере, не помню такого. Может быть, оттого, что воспитывали нас в основном женщины.
Отрадным воспоминанием остался пионерлагерь. Только одно лето провёл я там, как раз после четвёртого класса, когда срасталась правая рука, сломанная во время шахматного конфликта.
Вблизи Витебска на берегу лесного озера, в сараях, сколоченных из горбыля, провёл я две смены. Погода была прохладная, поэтому купались нечасто, зато кормил нас хозяин лагеря – хлебозавод – по высшему разряду. Молодой повар, в недавнем прошлом корабельный кок, готовил невиданные блюда. Удивить нас было легко, большинство считали деликатесом жареную картошку.
Занимали нас там всякими увлекательными играми. В авиакружке я склеил деревянную модель планера. Мы с Гариком стали чемпионами: он по шашкам, я по шахматам. У многих (только не у меня) складывались какие-то таинственные отношения с девочками. Тут я запоздал: не поверите, только в десятом классе начались свидания с одноклассницей. Однако позже наверстал.
Нельзя сказать, что у нашей семьи был широкий круг знакомств. Жили в основном домашними интересами. Сёстры общались со школьными, затем институтскими подругами, я – с друзьями-приятелями, мама – с соседками и несколькими довоенными знакомыми. У отца, по-моему, друзей вообще не было. Знакомства подбирались не по полезности. Большинство близких наших знакомцев – простые люди.
В кирпичном доме на Саратовской улице жили муж и жена Цыпкины. Алтер – хромой, чернолицый, горбоносый – чистый бедуин. Этот дом они, то ли купили, то ли построили – у хозяина водились деньжата. Зелда занималась домашним хозяйством, а рабочим местом Алтера был Полоцкий базар. Покупал ношеные вещи, отдавал их своему компаньону – портному Папкову – на перелицовку. Затем продавал, получая барыш, или, как сейчас говорят, добавленную стоимость. По субботам и в дни еврейских религиозных праздников Алтер сидел дома и молился, издавая похожие на жужжание звуки.
У них квартировали дальние родственники Залман и Минна Беляевы с дочерью Беллой. Залман, как уже упомянутый Соломоша Лазерсон, торговал скотом. К примеру, купив у крестьян тощую корову, передавал её на откорм и потом уже тучную продавал на мясо. Спустя несколько лет Беляевы построили на Песковатике (не на песке!) большой деревянный дом и их место у Цыпкиных заняла семья Кониковых, с младшим сыном которых Мишей я подружился. Он был, как и Алтер, хромым (последствия костного туберкулёза), но это ему нисколько не мешало. Во всех играх, особенно на деньги (какие у пацанов деньги – медяки!), Миша побеждал. Играли мы в шлёп, в кассу, где требовались глазомер и точность. Или такая игра как «об стеночку». Твоя монета, отскочив от стенки, должна была лечь рядом с монетой партнёра в пяди от неё. Тогда она твоя. Тут Миша был виртуозом. Когда подрос, начал играть в картишки с блатными подростками и, случалось, обыгрывал их. С годами стал весьма зажиточным, пользовался всеми доступными советскому гражданину благами жизни – дом, «Волга», красотка любовница. А работал всего лишь закройщиком в обувном ателье. В конце концов Миша уехал с семьёй в Израиль, где тоже не бедствовал.
Не помню точно, когда – в конце 1947 или в середине 1948 года – проснулся я чуть свет: к нам пришли какие-то люди, громко разговаривали, некоторые даже плакали. Вскоре ушли, оставив у нас Мишу, которого уложили рядом со мной. Оказывается, ночью была убита его мать. Она работала в пивнушке рядом с мостом. Поздно ночью сосчитала выручку, заперла входную дверь и пошла домой. Постовой милиционер догнал женщину во 2-м Саратовском переулке, дважды выстрелил в неё, подобрал сумку и вернулся на пост. В сумке было три рубля. В то же утро убийцу арестовали.
Алтер и Залман вечерами иногда бывали у нас. Втроем с моим отцом играли в карты, в «66». Эту игру называли еврейским преферансом. Игра довольно сложная. Помнится, в «Золотом телёнке» Ильфа и Петрова бухгалтер Берлага в сумасшедшем доме играет в «66» с такими же, как он, симулянтами. А эта игра требует здравого смысла и хорошей памяти.
За игрой партнёры обменивались шутками. Если кто-то забывал поставить на кон монету, у него спрашивали: «Что, сегодня шабес?». Перед приходом и Алтер, и Залман плотно, должно быть, ужинали, потому что то и дело просили: «Толя, гиб абисэлэ вассер». В детстве меня звали Толей. Это гораздо позже я стал Натаном.
Спустя годы Зелда умерла, кирпичный дом овдовевшего Алтера снесли под многоэтажку, взамен построили добротный бревенчатый на Песковатике. Хозяин привел туда новую жену, но через три года она умерла от рака. Ещё дважды Алтер женился – и обе жены умерли от той же болезни.
Наследство досталось внучке Залмана Зине. Она была бойкая и неглупая девушка, но приплюснутый нос разрушал все её брачные планы. Бабушка Минна (родители умерли) свои сбережения отдала внучке, и та сделала косметическую операцию в Ленинграде. И выяснилось, что она прехорошенькая, появились женихи, Зина вышла замуж за порядочного русского парня и уехала с ним в Израиль.
Самые близкие отношения сложились у нас с семьёй Подвигиных. Это было ещё довоенное знакомство. Дора Францевна Ивбуль и Станислав Иванович Симаков с дочерью Любой жили рядом с нами на улице Оборонной (ныне Шагала). У Любы с моим братом Ильёй намечался роман. Как бы он развивался, если бы Илья остался жив, – можно только гадать, но Люба относилась к нам по-родственному.
В войну она вместе с родителями перебралась на родину матери в Латгалию, недалеко от Двинска. Там их и застало освобождение от оккупации. 19-летняя Люба в это время заболела чесоткой. Медикаментов не было. Пришла за помощью в лазарет. Военврач Юрий Сергеевич Подвигин влюбился в неё и женился. Несколько лет они прожили в Германии, потом на Дальнем Востоке, пока Юрий Сергеевич не вышел в отставку. Купили дом в Витебске и поселились там с родителями Любы. Родился сынок Юра…
Юрий Сергеевич скоропостижно умер на автобусной остановке совсем не старым. Люба долго нянчила своих родителей и свекровь, похоронила их, а несколько лет спустя погибла в автокатастрофе. Юра-младший скоропостижно умер в 37 лет от сердечного приступа тоже на остановке, только трамвайной. В Витебске живёт его жена Людмила, а дочь Люба и внучка Аня перебрались в Америку.
С Подвигиными мы много лет отмечали праздники, семейные юбилеи и дни рождения, просто ходили друг к другу в гости. Их дом в Витебске стоял в райском уголке. Центр города (место между нынешним «синим домом» и областной типографией), большой яблоневый сад, тишина, чистый воздух.
В основе наших отношений находилась глубокая взаимная приязнь, передавшаяся и новым поколениям семей. Моя сестра Фрида и Люба Подвигина дружили с юности, а я, грешным делом, был весьма неравнодушен к Любе. Она об этом знала и посмеивалась надо мной. Сын Фриды Женя и сын Любы Юра тоже дружили. Женя в честь него даже назвал своего сына.
Любин муж Юрий Сергеевич по паспорту был Ермолаем. В молодые годы стеснялся своего простонародного имени. Его религиозная мамаша Матрёна назвала сына по святцам. А он – рабфаковец, комсомолец, потом и коммунист, был, естественно, атеистом.
Матрёна мне рассказывала, как её мужа парализовало, как он лежал, потерял речь и мучился перед смертью. «Это Бог наказал его за то, что в войну скурил “Евангелью”», – была убеждена Матрёна. Она очень забавно пересказывала маленькому внуку Юре библейские легенды.
Летом 1949 года я закончил начальную школу по улице Большой Гражданской и перешёл в среднюю школу №18.
НАТАН БЕРХИФАНД,
Витебск