Эли ссызмальства усложнял себе жизнь – задавался вопросами, на которые не находил внятных ответов. Вот, например: откуда взялась у нас улыбка – весёлая, грустная или же проходная и ни к чему не обязывающая? Человек растягивает щёки, и получается улыбка. А почему растягивает, а не втягивает? А когда это началось? А улыбался ли Адам, глядя на Еву? А Ева на древо?
Со стороны такой вопрос может показаться пустым, даже вздорным. А ответ на него сыскать непросто, это ведь не точные «Пифагоровы штаны на все стороны равны». Да и неведомо, равны ли.
Эли привезли в Израиль, тогдашнюю Палестину ребёнком, из Бессарабии, вскоре после войны. Германия лежала в развалинах, Гитлер застрелился, в Нюрнберге намыливали верёвки для нацистских вый.
Родители Эли, простецкие люди, нашли работу на стройке в Иерусалиме и там, в человечьем муравейнике на окраине рынка Махане-Иегуда, поселились. Эли рос свободным ребёнком, Британский мандат ему ничуть не мешал, да и его родителям тоже. Вырвавшись на волю, они заслуженно трудились на своей стройке. И то: большинство прямоходящих предпочитает смирно шагать своей дорогой и не пытаться обогнать судьбу. «Иди рядом с большой телегой, может быть, что-нибудь упадёт!» – в пылу борьбы за независимость, да и после её обретения эта галутная мудрость отнюдь не рассосалась в нашей национальной среде.
От младых ногтей Эли проявлял склонность к рисованию – водил карандашом по всяким подходящим к тому поверхностям: стенам, книжным страницам или разостланным простыням. Поддержать художественное рвение сына у его строительных родителей не было возможности, поэтому они с умилением, хотя и не без опаски наблюдали за рисовальными опытами Эли. Работать надо, а не рисунки рисовать!
Всему своё время и свой срок под солнцем, это ещё древние евреи подметили неопровержимо. В час, назначенный любовь накрыла Эли своей драгоценной кисеёй, и мир вдруг предстал перед ним золотым и серебряным. Счастье шелестело крыльями у него над головой. Будущее робко перед ним возникло – праздничное и высокое, как собор. Прелестная девушка Михаль сияла под сводом. Уже готовились к свадьбе. И медовый грех случился между ними. И зачала невеста.
Но всё, что когда-нибудь начинается, когда-нибудь и заканчивается, не раньше и не позже – будь то скорбь, радость или сама жизнь. Девушка Михаль разлюбила Эли и другого полюбила; такое случается. И обрушился собор, и закончился праздник. А этот другой, по имени Витя Сизов, в пылище развала женился на прелестной Михалке и увёз её на свою родину, в Россию, в город Суздаль. Там, в Суздали, угораздило появиться на свет будущему усачу в кожаной кепке – еврейскому мальчику Вите.
Время шло, отдавливая ноги попутчикам. Художник из Эли не получился, зато, в соответствии с запросами эпохи, он стал татуировщиком. Наколоть тату – эт-то что-то! Желающих украситься наколкой было хоть пруд пруди… В потоке заказов на хищных тигров, львов и орлов-соколов Эли удачно сориентировался и нашёл свой стиль и почерк: набивать на груди заказчиков портреты любимых девушек, а также пап и мам, уже покинувших наш круг и с небесной высоты глядящих на поминальный труд татуировщика. Присутствие натуры было тут ни к чему, с лихвой хватало и фотографии.
Свою лавочку он открыл посреди рынка Махане-Иегуда, бок о бок с торговцами баклажанами, петрушкой и селёдкой. Ушлые торговцы не возражали, они не видели в Эли конкурента, а вывеска «Тату-салон» над его рундуком только привлекала ротозеев. Грубошёрстные торговцы! Приверженный искусству татуировки, Эли не находил с ними сердечного контакта, обнаружив духовную связь с музыкальным нищим, распевающим псалмы у входа на рынок. Действительно, кто тут лучше – алчные зеленщики или утончённый нищий? И, хотя метод сравнения – дурно пахнущий приём, ответ напрашивался сам собой: нищий с его псалмами куда лучше овощных торговцев и того же Пифагора с его штанами.
Вместе с тем, каждый на белом свете занимался своим делом: торговцы торговали, музыкальный нищий побирался, а Эли колол татуировки. В конце трудового дня торговцы подбивали доход, а Эли с нищим, которого звали Пахом, усаживались за стол в забегаловке «Фасулия», на краю базара. Аромат фасолевой похлёбки ласкал душу едоков и располагал к возвышенным разговорам, сближавшим собеседников. С какой стати, например, люди в незапамятные времена изобрели забор и взялись огораживать всё, что только возможно отгородить: участок земли, палисадник или хоть капустную грядку. А замо́к! Мы окружены замка́ми, а связки ключей в кармане или на поясе давным-давно стали привычной принадлежностью быта. Ключи от квартиры, ключи от чемодана, ключи от ящика стола, ключи от сейфа, наконец. Куда ни глянь, всюду замо́к, этот верный защитник от воров, переживших всю мировую историю, начиная с фруктового дня изгнания перволюдей из рая. Тугодумный Адам вором не был, это – нет. Но шустрая Ева, стащившая запретное яблоко… Выходит дело, воровство и мошенничество цвело от начала времён, подстраиваясь к ходу прогресса. Да что тут далеко за примерами ходить! Даже у Эли был ключ от квартирёнки покойных родителей, а вот у псалмопевца Пахома не было никакого ключа, ему нечего было запирать и прятать от воров.
Всякий человек связан со своим прошлым, как наконечник стрелы с её древком. А связь с будущим присуща лишь безумцам со справкой или сумасшедшим обитателям Жёлтого дома. События прошлого не помечены удалённостью, они одномерно выстроились рядком, словно на полке в соседней комнате: исход перволюдей из рая на вольную волю, морской круиз зверолюбивого Ноя, опоённый Лот с окаменевшей женой и озабоченными продолжением рода дочками. В это потрясающее былое погружались по самые плечи Пахом и Эли, сидя за своей фасолевой похлёбкой в базарной харчевне. Ветхозаветные персонажи представлялись им близкими родственниками – и Ной, и Лот, да и сам глинобитный Адам, безмятежно отдыхающий под яблоней. А куда им ещё было погружаться! В обрыдлый мир базара, неотвязный, как небо над головой? Или в расплывчатое завтра, серое как мышь? Уверенные в кровной связи с нашими патриархами, пророками и царями, мы и по сей хмурый день не растеряли своей национальной исключительности.
Откуда распевавший царёвы псалмы Пахом взял своё несколько экзотическое для иерусалимского рынка имя, оставалось для пытливого Эли пробелом. Пахом! Что ещё за Пахом? Нищий неохотно оглядывался на своё детство в кругу семьи, в затрапезном русском городишке Углич, где малолетний царевич Дмитрий играл во время оно в тычки и напоролся на ножик. Ох-хо-хо.
Дед Пахома, по словам музыкального внука, был николаевским солдатом – местечковым евреем из Черты оседлости, по имени Лейба. Этот Лейба отслужил двадцать пять лет в царской армии и получил за верную службу право на постоянное место жительства в центральной России. ПМЖ – как ржаво это звучит! Видно, «всё новое это хорошо забытое старое»… Или почти всё.
Осев в Угличе, дед завёл семью и зажил без излишков, зато в своё удовольствие: никто им не помыкал, а сам он браво командовал женой и не задержавшимися с появлением на свет детками. Кр-ругом! Ать-два! И время катилось неостановимо, обтачивая людей в гладкую гальку на своём пути.
Заслуженный дед то ли смутно запомнился Пахому, то ли не запомнился вовсе. Такое случается у одарённых людей, псалмопевцев или сочинителей: разминется внук с дедом, разойдётся по несовместимости лет, а в игривой памяти потомка присутствует «как живой». Лейба бродил по закоулкам Пахомовых запредельных воспоминаний – громоздкий и громкоголосый, с распластанными ладонями сильных солдатских рук. Будь он портным или лотошником, растаял бы в прошлом, как в супе крупинка соли. Кантонист с четвертьвековой солдатской службой за плечами – другой разговор.
Да и у Эли хранился в памяти такой уважаемый пращур – открыватель вечнозелёного острова Занзибар, морской пират. Так сложилось и сплелось, что этот пират, до поры, до времени был капитаном разведывательной каравеллы Васко да Гамы и адмиралом португальской короны, ни больше и ни меньше. А пиратом он стал уже потом, немного погодя. Извивиста судьба человека, а еврея в особенности.
Ну, что ж, может, ходил под пиратским флагом тот отважный капитан, а, может, и не ходил. Может, существовал португальский адмирал, плавал по морям, по волнам, а может и не было никакого адмирала… Так или иначе, музыкальный Пахом с большим интересом выслушивал раз за разом рассказ Эли о морском предке и сопоставлял услышанное с историей своего николаевского дедушки, оттрубившего четверть века в царской армии. Вывод из этого слушанья вытекал основополагающий: человек появился под солнцем не просто так, не от случайного столкновения каких-то там крошек и частичек, а вполне осмысленно и спланированно. Вот и царь Давид с его лирой, и португальский пират, и николаевский солдат – все уместны и своевременны. Да и мы с вами тоже.
И наши жёны.
Давным-давно, молодым ещё человеком, Пахом обзавёлся женой, русской барышней Катей. Пролетарское имя Пахом, полученное сыном от предусмотрительных родителей для беспрепятственного врастания в среду аборигенов-угличан, ничуть не насторожило милую Катю – Пахом так Пахом. Говорят же люди: «Назови хоть горшком, только в печку не сажай».
Родители Пахома, люди сугубо неимущие, пришлись «социально-близкими» новой красной власти, с воодушевлением записались в партию и были охотно приняты в большевистскую ЧК, где повстречали немало своих соплеменников. Засучив рукава, они взялись за ответственную карательную работу, и запах власти над чужими жизнями пьянил их куда сильней водки и вина. Кровавое занятие мужниных родственников наводило на молодожёнов страх и трепет, а родители милой русской Кати – те вообще цепенели от ужаса при одном упоминании Пахомовой родни. Но и в раю двери скрипят – чекисты что-то не поделили между собой, пошли тёрки-разборки, свёкра под горячую руку расстреляли, а свекровь отправили в лагерь, где она и сгинула без следа. Ничего не поделаешь, все дороги – хоть прямые, хоть какие – ведут на тот свет. А на кривых улицах Углича прохожие люди, на всякий случай, продолжали поглядывать на Пахома с Катей с опаской и обходили их стороной.
Милая Катя тянула мужа за рукав и уговаривала его уехать из родного Углича, от стыда и позора, куда подальше – в Вышний Волочок или почему-то в Суздаль. Пахом не возражал, он был хладнокровный человек. Идея уехать дальше Суздаля и Волочка – в Палестину, пришла ему в голову без лишних прикидок: он слышал краем уха, что евреи там вольно живут. Катя, лёгкая на подъём, воодушевлённо поддержала намерение мужа: переезд из обрыдлого Углича на родину Иисуса Христа представлялся ей судьбоносным поступком.
Сказано – сделано. Перед дальней дорогой Пахом решил свернуть в местечко Полоное, на родину дедушки Лейбы – проститься с уцелевшими в водопаде времени двоюродными дядьями и троюродными бабками. «Кровь людская – не водица», тем более родственная.
Родня встретила незнакомого Пахома, как белую ворону: из местечка на историческую родину уехал покамест один-единственный человек, по имени Шлойме, и стал там, по слухам, строителем дорог. А на милую Катю полончане глядели с большим изумлением, словно не из Углича она сюда приехала, а прямиком упала с неба. Никто не мог поверить, что полончанин взял в жёны гойку и везёт её в Палестину. В старое доброе время такое невозможно было и представить. Мир сошёл с ума и перевернулся с ног на голову.
Пахома, для простоты общения, стали звать по-еврейски – Пиня.
– Пиня, – говорили ему родные и незнакомые люди, – в Палестине евреям нужны деньги. Без денег в Палестине очень, очень плохо. У тебя есть деньги, Пиня?
– Нет, – честно отвечал Пахом. – Нет денег.
– У нашего Шлойме тоже не было, – говорили знающие люди, – он работал грузчиком вместо лошади, а потом выучился на строителя дорог. А ты что будешь делать в Палестине, чтобы заработать на хлеб себе и твоей гойке?
– Играть в шахматы, – отвечал Пахом.
Любовь невозможно размять и намазать на хлеб. Один человек любит пить водку, другой – играть в шахматы. Пахом сызмальства полюбил шахматы, эту еврейскую, по некоторым утверждениям, мозговую игру, и своему чувству никогда не изменял. Знать ход наперёд – в этом было что-то чарующее! Папа-чекист, глядя на сына, двигавшего по клетчатой доске пешки со слонами, пренебрежительно кривил губы; он предпочёл бы шахматному увлечению Пахома стрельбу из пистолета.
В еврейской стране, по предположению Пахома, шахматы должны быть в почёте. Открыть в Иерусалиме платную шахматную школу или хотя бы кружок, и игра станет источником заработка. А можно поставить столик в каком-нибудь людном месте и играть на деньги – мастерство приносит победу. Пахом был мастером, в Угличе его никто не мог обыграть.
Полончанские тётки и дядья, эти обветренные бедовым временем побеги николаевского солдата, дивились игровым планам Пини и желали ему успеха на исторической родине.
В Палестине шахматы не пришлись – ни евреи, ни арабы не проявили никакого интереса к умной игре, тем более за плату. Вопрос прокорма вставал ребром. Пахом подрабатывал на сборе апельсинов и оливок в лесу, Катя ходила по дворам со стиральной доской в поисках постирушки. Дальше Гефсиманского монастыря она не ушла – осталась там и приняла постриг. Что ж, браки по-разному распадаются: кто к любовнику уходит, а кто в монахини – по стечению обстоятельств.
Расставшись с милой Катей, отказавшейся от мира, Пахом остался жить в родительской халупе на окраине Махане-Иегуды – то ли в пристройке, то ли в сердцевине запутавшейся в себе самой базарной развалюхи. Интересные люди проживали с ним по-соседству, на краю рынка, самодостаточные персоны, хранители великого и могучего наречья, обретённого по месту рождения, в России. Оперный бас, журналист, татуировщик, художница – они здесь осели на дно не изучения народной жизни ради, а по причине карьерного невезенья и скудости доходов.
Художница Варя жила через дом от Пахома, с ней при каждой случайной встрече татуировщик заводил приятные разговоры на родном языке. Дальше обмена милыми словами дело не шло, хотя, казалось бы, что препятствует – Варя разведёнка, Пахом холостяк. По маме Варя была Гройсман, а по отцу Волконская. Принадлежность к высшей царской знати никак не сказывалась на жизни Вари, да мало кто и знал о её изумрудных корнях – ни на рынке Махане-Иегуда, ни в окрестностях. По утрам Варя выгуливала свою собаку Лаки – рослую русскую борзую, стремительную и плоскую, как струганая доска. По этой Лаки бывшую ленинградку узнавали издалека – по ней, а не по превосходным натюрмортам и пейзажам, которые любителям художественного творчества почему-то пришлись не по вкусу. Что ж, такое случается, и куда гуще, чем хотелось бы. Это, да ещё и то, что встречных людей часто растаскивает дурным ветром в разные стороны – вместо того, чтобы слить их и сплавить всенепременно. Вот и не скрестились, не сплелись судьбы Пахома и Вари. А время, рука об руку с пространством, превратило манящую женщину в отталкивающую старуху… Всё под золотым солнцем, под серебряными облаками обречено распаду, одна только Мона Лиза небесного чудака Леонардо сохраняет светлое свечение жизни.
Засыпанный святым мусором Иерусалим – особый город средь других, и нет ему равного. Вот здесь всё происходило – Авраам вёл сына к Краеугольному камню на заклание, Давид гимны распевал и высматривал с балкона красавицу Вирсавию, Иисуса по узкой улице волокли к конечной остановке. Всё здесь происходило, и мир вливался в пытливого Эли, как в море вливается река.
Эли жил на окраине рынка, рукой подать от оперного баса и харчевни «Фасулия». Был ли он доволен жизнью? Да, был. Хотел ли он открыть роскошный тату-салон в самом центре города, на улице Кинг-Джордж, разбогатеть и купить себе кабриолет? Нет, не хотел. Эли жил по течению, желания не смущали его, а снов он не видел. Суета жизни обходила Эли стороной.
Расхожие татуировки – тигры, звёзды – он накалывал на месте, на своём рундуке, по трафарету. Желающих изобразить на груди, по фотографии, портрет покойной мамы или любимой девушки, он вёл к себе домой: портретная работа требовала особого подхода и полной творческой самоотдачи. «Служенье муз не терпит суеты». Такой настрой знаком лишь одарённым душам.
Всё так бы и продолжалось, катилось своим чередом, если б в один прекрасный день к рундуку Эли не подошёл усатый дядька лет тридцати в кожаной кепке и тельняшке, выглядывавшей из распахнутого ворота куртки.
– Наколки делаешь? – требовательно спросил усач. – Мне кореш один сказал, что ты с фотки можешь перевести и по-русски понимаешь.
– Портрет? – уточнил Эли.
– Ну да, – сказал усач. – Мами покойной.
– Могу, – сказал Эли. – Пошли ко мне в кабинет. Тут рядом.
– Пошли, – сказал усач. – Витя меня звать. Будем знакомы.
Правда, рядом. Эли отпер дверь, пропустил клиента.
– Вот, - Витя вытянул из внутреннего кармана куртки и положил на стол старую чёрно-белую фотографию со стёсанными углами.
Эли склонился над столом. Михаль глядела на него издалека, из русского Суздаля.
– Это… – промямлил Эли.
– Мама моя, – сказал Витя.
– Она где? – разлепил Эли непослушный рот.
– В том и дело, – усмехнулся почему-то Витя. – Она родами умерла, в России. Фото вот осталось.
– А отец? – выдавил Эли.
– И отец умер, – вздохнул Витя. – От палёного самогона… А я обратно приехал.
Неисповедимы дела твои, Невидимый.
Вечером, в «Фасулии», разговор с Пахомом не клеился: Эли был понур, из него словно бы воздух выпустили.
– Что это ты квёлый какой-то? – по-доброму озаботился нищий. – Заболел?
– Ко мне пришёл сегодня один, – неохотно объяснил Эли. – Может, мой сын, но, вроде, и не мой… Не знаю.
– А ты сам-то что хочешь? – спросил псалмопевец. – Твой или не твой?
Эли пожал плечами досадливо.
– Если хочешь, – продолжал Пахом, – значит, твой. Я вот второй день уже хочу, измучился…
– Чего хочешь-то? – без интереса осведомился Эли, ему было всё рано.
–Псалмы пою, – добавил Пахом, – или так сижу – хочу страшно, даже за душу кусает.
– Чего хочешь? – спросил Эли.
– Хочу с трамплина прыгнуть на лыжах, – сказал нищий. – Летишь, как птица, а мир под тобой и справа, и слева И знаю, что не прыгну. Вот что грустно.
Ну да. Каждому по своей мерке.
Давид МАРКИШ
февраль 2026
