27 января – Международный день памяти жертв Холокоста. Установлен Генеральной Ассамблеей ООН 1 ноября 2005 года. Инициаторами принятия документа выступили Израиль, Канада, Австралия, Россия, Украина, США.

Смерть приходит, мы уходим...
А если?.. Если разминуться с ней?.. Разминуться... На её вотчине – в гетто... И не когда-нибудь, а в самый что ни на есть кровавый год «окончательного решения еврейского вопроса»...
Имя – Давид.
Фамилия – Липницкий.
Национальность – еврей.
Место рождения – местечко Вороново, 60 километров от Вильно, сейчас Гродненская область Беларуси.
Год рождения – 1906.

День и час «официальной» смерти – 11 мая 1942 года, полночь.

...11 мая 1942 года все обитатели гетто были расстреляны.

Все... Кроме Давида Лепницкого. Но и он тоже – по реестрам немецкого командования – числился ликвидированным.

– Ау, Давид! Где ты?

– Здесь!

Не из Беларуси, не из Литвы доносится голос.

Приходит он из маленького израильского города Кирьят-Гата.

– Я, Давид Липницкий, живой и здоровый, сражался с фашистами до самой Победы, Дошёл до Берлина, расписался на Рейхстаге. Потом, летом 1945-го, вернулся домой в побитое фашистами местечко Вороново. Там прожил до семьдесят третьего года. И переехал при первом удобном случае в Израиль. Хотел это сделать раньше, в пятидесятых, через Польшу, но власти не позволили – задержали до лучших времен... В настоящее время, стало быть, лучшее, живу-поживаю в Кирьят-Гате.

В настоящее время? А какое оно для него – настоящее? Посмотрим на календарь – 2001 год... 21 век – и живёт? Живёт!

Смерть пришла к нему в сорок втором. Уложила в могилу. И он живёт? Живёт!

11 мая 1942 года немцы уничтожили гетто. Расстреляли всех его родных: родителей, жену, детей.

Ликвидация гетто началась в тот момент, когда Давида не было дома. Он находился в ближнем лесу, неподалеку от места трагедии.

Таясь в густой траве, у ствола шершавого дерева, Давид наблюдал за кровавым побоищем, за вспышками пламени и выстрелов. Ему представлялось, что среди криков гнева и ужаса он различает голоса детей своих, жены, отца и матери. Ему представлялось... И слёзы закипали в его глазах...

Он... Ничем... Не мог... Помочь... Никому...

Раньше... Мог... Сейчас... Нет...

Раньше...

Из полыхающей пекарни он вытащил несколько охапок свежеиспеченного хлеба, пахнувшего солоноватым запахом золы, и два мешка муки. Всё это даровое добро оставил на попечение своего старого приятеля Томашевича, чтобы озаботился тот его семьёй в нужный час, отдал при встрече жене и детям в количестве пониманию доступном, не обидел продовольственных их нужд, ну и себя держал, по разуму добрососедскому, на достатке питания. А сам поспешил с Исааком, братом-евреем из родного селения Вороново, за отходящими советскими войсками. Но не догнал. Обезножил. Пришлось поворотить назад.

Войск он не догнал. А вот его догнал слух.

Тот самый старый приятель, почитай с босоногих времен, тот самый Томашевич, будь он теперь неладен, распустил слух, что Давид Липницкий бросился зараз с Исачком вслед за русским сапогом. Какого, спрашивается, рожна? А такого! Ховаться от немцев-освободителей побег к комиссарам. И стал быть, выпрашивать у них штык да винтовку для боя.

Не желал старый приятель Томашевич делиться хлебом. Не желал видеть бывшего друга своего в числе живых. Живой с живого, подло думал, придёт срок – спросит. Мёртвый с живого – никогда.

Вот и натравил на Давида Липницкого ищеек. Куда он ни двинется, ищейки как на привязи неотрывной – за ним.

Идет Давид в деревню. Слух этот, поганый, пятки облизывает. А на поводке у него полицейские...

Прячься-спасайся. Ищи сердобольных и милостивых.

Притаился Давид на хуторе, у Бронислава Кизилевича. Батрачил на него. За подкорм, не за гроши. И с мыслью болезной – лишь бы не выдал.

Кизилевич не выдал.

Выдал Юзеф Шарка, деревенский староста.

Шёл он в костёл, на молебен. А над ним самолёт – красные звёзды на крыльях – листовки просыпал.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Юзеф не был пролетарием. Он был как раз наоборот, и всех, кто соединяется против его интересов готов был смертным боем увечить. Подобрал он листовки, и марш к немцам в комендатуру. О самолёте ничего не сказал там. Смекнул крестьянским умишком, скажет о самолёте, а его спросят: «С какой это стати аэроплан выбрал для полетов твой хутор, не окрасился ли ты случаем в красный цвет?».

Вот немцы в комендатуре и решили, что листовки – дело рук каких-либо подпольщиков, властью советской забытых за ненадобностью в этом диком углу. А кто в их реестрах числится неблагонадёжным? Ну, конечно же, Давид Липницкий. Мало, что еврей, ещё и подпольщик в придачу.

– Ах, Липницкий, – засуетился Юзеф Шарка в комендатуре, услышав знакомое имя. Засуетился-занервничал, обронил адресок Кизилевича и пошёл по своим делам, надеясь, что счастье с полным наваром явится к нему в дом. В дом, который, к слову, выложил ему по бревнышку тот же Давид – плотник и столяр, печник и каменщик, мастер на все руки.

Пока Юзеф Шарка ходил по своим делам, озабоченный получением земных благ с полным наваром, слух о его походе в комендатуру рыск-рыск по тайным тропам, и скок на хутор Кизилевича.

– Вот что, Давид, – сказал Бронислав. – Уходить тебе надо. Куда подальше. Иди себе, иди с миром. А то придут за тобой, и меня застанут ненароком.

– Будь ласка, – ответил Давид. – Я уже иду...

– Постой, не спеши так по-быстрому, – перебил его Бронислав. – Шуба твоя приметная. Приметят шубу – стрелять начнут. Оставь шубу у меня. Сохраннее будет. Да и кольцо с пальца сними. Золотое кольцо. Возьмут тебя с кольцом, непременно ограбят. А я у себя сберегу. Когда живой возвернёшься, получишь назад без закладных, как из ломбарда.

Кто спорит с такими доводами, когда немцы рыщут рядом?

Снял Давид шубу, снял кольцо. Попрощался с Брониславом и пошёл настороже, как бы с острой занозою в сердце. Пошёл в неизвестность. В ночной мрак и хлад пошёл.

Добрался до хутора, где хозяйствовал однокашник старинный, друг детства почитай, Лукаш Жданович. В дверь входную не постучал. Побоялся. Забрался в амбар. Приметил в земляном полу дыру. Втиснулся в неё. И оказался будто бы похороненным заживо. Влезть-то он влез в окаянную эту дыру, а вылезть из неё ну, никак не выходит – могила, и всё тут! Так и лежал, сам собой погребённый, до прихода Лукаша.

Лукаш пришёл под утро.

Он пришёл, чтобы задать корм скоту. Напихал сена в ясли, поворошил вилами, слышит подозрительный шорох. Оглянулся. Кто-то зовёт его.

– Лукаш. А, Лукаш. Ходь сюды.

Куда это «сюды»? Присмотрелся Лукаш, видит: пар вьётся из ямы в земляном полу, да рука скребётся по воздуху. Чья рука? Зачем там рука?

Екнуло под сердцем. Не черт ли? Но обошлось – не черт!

Вытащил он Липницкого из могилы, растёр его закоченелое тело. А вернув к жизни, сказал:

– Ищут тебя, Давид, повсюду. И там ищут, и здесь. И у меня искать будут. Уходи от них, собак этих сыскных. Уходи-убегай, пока силы будут. А потом, неделя пройдёт, вертайся назад. Они, собаки эти сыскные, поутихнут в нюхе своем зверином. Вот я тебя и спрячу. От них. Второй раз сюда не придут. Чтобы ноги им оторвало!

И пошёл Давид дальше. От собак-ищеек и хозяев их – людей.

Пошёл по болотистой местности. Через лес, за Зижму-реку. К Адольфу пошёл, к сотоварищу по довоенным годам.

Шёл-шёл... лесом шёл, болотистой местностью. До Адольфа ещё далеко. А до местечка исконного, до Вороново, близко. Вот оно, вот... в ста шагах... родное, но опасное ныне для захода, как чужбина.

А, может, рискнуть? Не выдержал душевного напряжения. Упал на колени, лицом к дуновениям ветра, щедро несущим запахи милого детства. И вдруг... выстрелы! И вдруг... огонь! Выстрелы – огонь – возгласы ужаса и страдания. Вороново горит. Гетто ликвидируют. Евреев расстреливают.

Был он словно в беспамятстве. И будто наяву или будто в отключке от жизни земной слышал крики жены своей Фрумы, предсмертные стоны сестры своей Фриды, плач своих детей.

Наслушался вволю. Обмяк душой. Слёзы все выплакал. Сердце выронил на траву. И почувствовал дикий голод.

Незряче добрался до Адольфа.

– Да на тебе лица нет, – оробел сотоварищ по довоенным годам, увидев Давида.

– Дай покушать, – сказал ему вместо приветствия Давид.

Он дал.

– Завтра тоже придёшь кушать?

– Приду.

– Тогда... чтобы не ходить лишку, спрячься в баньке. Я сам тебе принесу... завтра.

Давид спрятался в баньке.

Ночью ему приснился страшный сон. Кто-то рвал его за рукав и голосом сестры Фриды молил: «Уходи! Уходи! Иди той же дорогой, что и пришёл. За Зижму иди. К Ждановичу. Будешь цел. Адольф полицаев накликал, чтобы кушать тебе не давать завтра...».

Проснулся Давид. Понял – это был всего лишь сон. Повернулся на другой бок, дабы доспать до утра. Но не даётся сон. Опять кто-то драл его жесткой рукой за рукав. И опять сестра его Фрида теми же горячечными словами обсыпала его, заметала седину в волосах.

Крадучись, вышел Давид Липницкий из баньки. Пошёл в ночь, выискивая тропу, приведшую его к Адольфу. А во рту горит, словно костёр развели там.

Каждой луже он поклонился. Каждой капле был рад. Высохший, или же выгоревший изнутри, вернулся он к Лукашу Ждановичу. А он и не чаял живым его встретить.

– Адольф-то, слышишь Давид, полицаев к себе призвал. Тебя в баньке искали, не нашли.

– Убег я, убег, понимаешь, ушёл от них загодя. Сон мне привиделся... Сестра Фрида, она меня с того света столкнула. К тебе. Иди, говорила, к Ждановичу, будешь цел.

– Сестра, говоришь, Фрида? Ох, Фрида-Фрида! Бог ей теперь в помощь. И тебе, Давид. Оставайся, раз Фрида тебя столкнула ко мне. Она ведь уже у Бога была тогда... Не иначе, сам Бог ей и насоветовал столкнуть тебя ко мне. Ко мне – значит, и я на хорошей примете там... Оставайся, раз дело так завернулась. Против Бога грешно выступать.

И остался Давид у Лукаша Ждановича на долгих двадцать восемь месяцев оккупации. Лёг в вырытую для него яму и не покидал её почти два с половиной года. Редко, когда из ямы выползал, чтобы сквозь щели амбара посмотреть на звёздное небо.

Жизни он не видел. А смерть потеряла его из поля зрения.

Что делать между жизнью и смертью?

Вспоминать? Но вспоминать жену, детей, мать и отца - это загонять себя, заживо похороненного, в настоящую могилу. Выходит, вспоминать надо нечто иное, дающее силы к выживанию. Себя вспоминать, спасшегося от гибели, себя вспоминать, не теряющего человеческого достоинства и на прицеле у сволочи костлявой.

Был день – это ещё на подневольном житье в гетто – когда его погнали из Вороново на железнодорожную станцию – грузить в эшелон добро, награбленное фашистами у евреев в местечке Эшешки.

Он прибыл на станцию. Но эшелона ещё не подали. И немцы – скука смертная! – решили позабавиться. Кликнули грузчиков к себе. И... началось.

– Встать! Лечь!

Давид, как и все несчастные его спутники, падал по приказу, поднимался по приказу. Падал на землю. Поднимался с земли. Но ему – вот незадача! – выдалось падать в лужу, а пачкаться, понятно и кролику, он не хотел. Он падал на ладони, на вытянутые руки, да так приноровлено, что грязь не приставала к одежде.

Увидели эти забавные «фокусы» немцы, распознали, посмеиваясь, за ними этакий акт сопротивления властям, и вытолкнули из группы своей, упитанной и на хмельном душке согретой, самого представительного по фигуре солдата. Он – этот мюнхенский пивной бочонок – вступил на спину Давиду. И ну давить-давить непокладистого человека к земле. Давил-давил, никак не получается у него замарать Давида в грязи, не падает он животом в лужу. Стал солдат прыгать у него на спине. Но и в такой сволочной ситуации Давид не сник. Напрягается, терпит. И будто по флюидам каким-то передает гитлеровцу, что бессмысленна трата фашистских сил: не пристанет к Давиду его грязь. Дави сапогом – не пристанет. Прыгай на его спине – не пристанет.

Что за хреновина? – подумалось немцу с похмелья, и он помотал головой, выкидывая из мохнатых ушей незримые флюиды еврейской мысли. И – повезло! – перестроился, без умственного напряжения, надо сказать, на обычные флюиды, арийские: как это грязь не пристает? Может, не мучаясь, застрелить доходягу? Чтобы врастяжку, плашмя лёг в лужу и не колыхался, а?

И пристрелил бы Давида, лишь бы не травить себя размышлениями... Но тут подали эшелон, и – шнель! шнель! – грузи добро, открывай еврейскому богатству из местечка Эшешки зелёный свет до самой Германии.

Не запачкал тогда Давид одежды своей, хоть ходили сапоги по нему, мяли тело, как виноград. Не запачкал он той одежды, что «жила» на нём в сырой земле два с половиной года, той одежды, что истлела полностью за месяцы пребывания в яме.

И когда он встал из могилы – а встал он тотчас, как услышал короткие очереди русских автоматов, – одежда стала расползаться на его задубелом теле.

Истлела одежда Давида. Истлела... В этой истлевшей, расползающейся по шву одежде, пошёл Давид навстречу автоматчикам, атакующим деревню.

– Стой! – кричали сзади ему односельчане. – Убьют!

– Не убили раньше, – отвечал Давид, – не убьют тем паче теперь.

Отвечал, думая, что отвечает вслух. А на самом деле, отлучённый в подполье от громкой речи, всего лишь шипел неразборчиво, запекая слюну на закраине губ.

Шёл-шёл Давид на виду односельчан. И с него, как с осеннего дерева, теряющего листву, опадали лоскутья ткани, оголяя всё больше и больше истощённое тело, вернее, всё то, что осталось от человека – скелет, обтянутый пергаментной кожей. Разве мог представить тогда Давид Липницкий, полуистлевший человек, что он вступает лишь в полдень жизни, и жизни ещё тянуться до 2002 года – 96-ти его земных лет?

Разумеется, ничего подобного, выходя к солдатам-освободителям, он был не в силах представить.

Солдаты увидели обнажённого человека, скорей не человека, а просто живые мощи, и им показалось, что это – святой, и над его головой светится нимб.

– Кто ты? Чего ты хочешь?

– Я божий странник. Хочу мира.

– Куда бредешь?

– В западню.

– Откуда?

– Из западни.

– Твой путь...

– Лабиринт...

– И нет для тебя выхода?

– Нет! Выход – это тот же вход, но перелицованный на иной лад.

Он не говорил. Он шипел. Он боялся, что его не услышат, а если услышат, не поймут. Но его услышали и его поняли. Командиром автоматчиков оказался Исаак, его старый товарищ, брат-еврей из Вороново. Тот самый Исаак, с кем он намеривался около трёх лет назад нагнать отступающие советские части.

Исаак имел больше удачи – нагнал...

– Иди с миром... туда, – указал ему Исаак на полевой медсанбат.

И он пошёл.

И дошёл, став солдатом, до Берлина.

И расписался на Рейхстаге.

«Смерти нет! – написал он. – Вечность, кругом бескрайняя вечность, такая же бесконечная, как наша жизнь. Будем жить!»

Ефим Гаммер

Об авторе:

Ефим Гаммер – автор 29 книг, лауреат международных премий по литературе имени И. Бунина, Э. Хемингуэя, Б. Пастернака, А. Ахматовой. Н. Лескова, С. Михалкова. Печатается в журналах «Литературный Иерусалим», «Арион», «Нева», «Дружба народов», «Новый журнал», «Встречи», «Слово\Word», «Млечный путь», «Вестник Европы», «Кольцо А».

В журнальном зале: https://magazines.gorky.media/authors/g/efim-gammer

Автор очерка Ефим Гаммер на радио «Голос Израиля» — «РЭКА», во время трансляции своей программы.